Выбрать главу

— Не думай больше об этом, надо верить, — терпеливо повторил Салим.

* * *

Никогда еще ночь не тянулась для меня так долго. Казалось, это мы сплетали ее из наших слов-таких же, как она, робких, пылких, новых. Слов, в которых мы вновь обретали себя.

* * *

Мы говорили долго, поначалу довольно небрежно, как если бы только залечивали словами свои раны, но к исходу ночи вдруг разгорелись страсти.

Я опустила абажур лампы, открыла настежь окно напротив нас. Потом растянулась на спине подле Салима. И, продолжая слушать журчание наших голосов, подстерегала момент, когда снаружи проглянет утро.

Вначале я расспрашивала Салима обо всем, что не было мною или нашей любовью: о жизни. Я интересовалась ею так, как интересуются новой страной, которую собираются открывать и у входа в которую на миг останавливаются, чтобы получше ее себе представить.

— Ты еще дитя! — говорил он.

— Может быть! Но если бы ты знал, какую я иногда испытываю радость! Мне понадобилось достаточно много времени, чтобы понять, что ее приносит мне не ощущение молодости и не предвкушение бунта, а просто сам факт, что я живу. Жить разве это не замечательно, Салим? Все остальное — лишь предлог… И раз я поняла это сейчас, то это, быть может, доказывает, что я уже не дитя. Наконец я научусь стареть.

Он смеялся: его забавляла моя горячность. Я же находила свои высказывания серьезными, значительными. И, стремясь, чтобы мое возбуждение передалось ему, я заговорила о нашем будущем:

— Ты считаешь, что брак что-нибудь для нас изменит? Мне и без этого хорошо…

— Наверняка изменит, — отозвался он, — ведь ты станешь женщиной…

Я не прервала его, а следовало бы. Тогда я, возможно, избежала бы этого открытия, сделанного мной в тот самый момент, когда я испытывала настоятельную потребность излить ему душу: у меня есть соперница. Она стояла в глазах Салима, когда он вот так, с надеждой, смотрел на меня.

* * *

И правда, поведать в этот час о Лелле и Тамани, о моем бунте отнюдь не казалось мне зазорным. Молчала и моя гордыня, наивная и жестокая. Зато я не могла уберечься от ловушки, которую непременно таит в себе всякая исповедь: поддалась искушению почувствовать себя по-настоящему виновной. Салим слушал меня с невозмутимым видом, и я, чтобы оправдаться, уверяла, будто набросилась на Леллу из ревности: я, дескать, не желала, чтобы она стояла между нами. Вот так неуклюже я пыталась втянуть в эту давнюю историю Салима.

Быть может, вместо того чтобы защищаться, мне следовало бы обвинять. Но это лишь теперь, когда все кончено, у меня находятся нужные, ясные слова. Я бы сказала: «Я хотела сокрушить Леллу, потому что она — это сама ложь; ей ничего не стоило ввести тебя в заблуждение, как вводит она в заблуждение всех наших мужчин: она рядится в добродетель. Это то, что ты рассчитывал дать ей, дав ей безопасность». Он повторил бы упрямо, для себя, для меня: «Замечательная женщина». Тут я разражаюсь смехом. И то прозорливое отчаяние, которое помогает нам так легко находить подходящие формулы, толкает меня ответить: «Образ примерной жены у нас обладает такой же притягательностью, как здесь — образ роковой женщины. Может быть, это и отрадней. К несчастью, и это — всего лишь образ».

Образ… В действительности этой ночью я смиренно, но рьяно принялась разрушать в сердце Салима свой собственный.

* * *

Да, ведь я впервые отправилась к Дудже потому, что подслушала секрет Леллы. Вот-вот: я всякий раз спекулировала на ее страхе, чтобы получить возможность улизнуть из дома. Разумеется, когда я случайно узнала от Салима о прошлом Леллы, я не преминула сообщить ей об этом. Я угрожала ей, это верно. Шантажировала? Нет, пожалуй… Но именно от всего этого нагромождения я и стремилась убежать, именно это надеялась забыть, уехав в Париж.

В каждом пункте моего рассказа Салим останавливал меня, почти безмятежным тоном задавал тот или иной вопрос. Я отвечала, раз и навсегда отказавшись от высокомерия. Впервые я видела себя бессильной.

В наступившей тишине я старалась не думать. Единственным моим желанием было увидеть, как рассеются тени и растает эта нескончаемая ночь. Последний вопрос Салима меня почти не удивил:

— Что стало с Леллой Маликой?

— Она снова вышла замуж, — ответила я, потом с остатками иронии спросила: — Теперь ты беспокоишься за нее?

— Конечно! — вскричал Салим с внезапным раздражением.

Он соскочил с кровати. Я смотрела, как он быстро вышагивает по комнате, ненадолго появляясь в круге бледного света, все еще отбрасываемом лампой на стены. И, замерев в неподвижности, ждала, веря, что достаточно всего лишь терпения, чтобы рассеять предрассветные кошмары.

Когда Салим наконец остановился, я подняла на него глаза. С ничего не выражающим лицом он стоял подле меня.

— О чем ты думаешь? — глупо спросила я, избегая его взгляда.

— Я думаю о том, на какое же ты способна зло, — ответил он.

Я ничего на это не сказала, внезапно отвлекшись. Меня уже не было тут: я убегала длинными коридорами моих снов, унося с собой лишь последние слова Салима, которые он, сам того не ведая, повторял за другими. До меня наконец дошло, что единственная милость, какую можно ждать от любимого человека, — это что он не осудит тебя из страха, из мести или из жалости. А с крошечной толикой любви и изрядной долей неприязни.

Помню, что под конец он спросил у меня новый адрес Леллы. Я ответила, потому что знала его наизусть. Я услышала, как он вышел из комнаты и принялся ходить по квартире. Все же я повернула к нему голову, когда он появился на пороге и, словно чужой человек, который оказался здесь проездом, объявил:

— Я ухожу!

Когда он захлопнул одну, потом другую дверь, я отвернулась назад к открытому окну, потому что ночь кончилась и наступил новый день.

Глава XXV

— С тех пор как я получила твою телеграмму, — сказала я Дудже, которая встречала меня в Алжире, — я думаю только об одном: как бы в последний раз увидеть его лицо…

— Для этого ты приехала слишком поздно, — заметила она. — Ты же знаешь, что у нас все делается в течение дня…

— Я хочу его видеть, — твердила я, не слушая ее. — Я не могу поверить, что он мертв, я никогда не смогу в это поверить, если не увижу смерть на его челе…

Она не ответила. Я покорно следовала за ней. В такси она спросила:

— Куда ты хочешь поехать: к себе домой или к сестре?

— Я хочу быть одна, совсем одна. Никого не видеть.

Одна, чтобы воссоздать присутствие Салима, чтобы ждать его. Как я делала это на протяжении долгих трех дней в Париже. Последнюю ночь я прождала под его дверью, сидя (потом я заснула на лестничном ковре). А в это утро я узнала из телеграммы, что прождала у пустой квартиры, что Салим, едва мы расстались, уехал в Алжир. Там он три дня спустя и нашел свою смерть.

— Ты знаешь, как он умер? — тихо спросила Дуджа, пока устраивала меня в своей комнате студентки, куда она меня привела: укладывала на постель, задергивала шторы, чтобы мне не досаждал свет.

Закрыв глаза, я заставила себя ответить на ее вопрос:

— Мне не важно, как это произошло. Чему я не могу поверить, так это тому, что его нет и никогда уже не будет.

Мне не хотелось больше говорить, слышать какие бы то ни было звуки, включая человеческий голос; забыться бы, как когда-то прежде, глубоким, долгим сном.

— Прости, что я так назойлива, — продолжала Дуджа. — Но мне кажется, ты должна это знать. И лучше всего — прямо сейчас. Чтобы тебе стало полегче.

— Полегче! — вздохнула я. — Я хочу одного: уснуть. Уснуть и забыть.

— Ты быстрее забудешь, когда узнаешь, — настаивала она.