Фукс кивал.
— Сейчас я разрешу ваши сомнения. Господин обер-секретарь, прочтите определение присутствия, состоявшегося в распорядительном заседании сегодня.
Обер-секретарь прочитал нечто громоздкое, составленное из пунктов, статей, параграфов и нумеров, из чего следовало: заявление Желябова оставить без последствий, о чем ему и объявить.
— Я этим объяснением удовлетворен.
Да, удовлетворен, ибо сказал вслух о главном, и это занесено в протокол, слышали в зале, где не только сановники, но и много корреспондентов газет. Есть даже художники, вон один чиркает в альбоме. Первое маленькое сражение выиграно!
— Теперь приглашаю вас ответить на мои вопросы. — Фукс тоже понял, что несколько потеснен, отчего выражение его лица сделалось еще более непреклонным, а голос бесстрастным. Выглядит стариком, хотя не стар, лет сорока пяти: лысина, пенсне, сивая борода. Директор гимназии господин Падрен де Карнэ тоже любил напускать на себя вид бесстрастного ревнителя справедливости: хотя ты сын крестьянина, а он дворянин, я осуждаю его, а не тебя, но и ты понесешь соответствующее наказание. — Сколько вам лет?
— Тридцать.
— Веры православной?
— Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю… Я признаю, что вера без дела мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых, и если нужно, то за них и пострадать: такова моя вера.
В зале задвигались, заскрипели, пробежал ропот. Кажется, это значило: возмущение. Фукс продолжая с той же казенной бесстрастностью:
— Где проживали в последнее время и чем занимались?
Жил там-то, служил делу освобождения народа. Единственное занятие, которому много лет он служит всем своим существом. Опять задвигались, шум: не понравилось! Господа, надо привыкать, так будет все три дня. Нравиться здесь вам ничего не должно. Затем заговорил прокурор Муравьев: из той породы молодых людей, кого зовут осанистыми и представительными. Требовал, чтоб читались показания Гольденберга. Андрей же потребовал, чтоб вызвали в качестве свидетелей Семена и Колю Колодкевича, дело обреченное, не вызовут, но все равно, уж хорошо то, что удалились совещаться. Соня шепотом рассказала: было свидание с мамой, Лорис, оказывается, вызывал ее, просил воздействовать, но мать, умница, сказала, что давно уже потеряла на дочь влияние. А что на воле? Что в городе? Мать не знает. Она далека от всего этого. И разговаривать было невозможно: жандарм сидел впритык, колени в колени, и слушал. Вот, попросила маму прислать для суда это платье и белый воротничок.
Прокурор Муравьев сверлил Андрея и Соню взглядом, на Фукса смотрел осуждающе: как видно, недоволен тем, что разговаривают, а первоприсутствующий не прерывает.
— Кольку Муравьева я знаю с детства, — шептала Соня. — Когда отец был вице-губернатором в Пскове, мы жили с их семьей по соседству. Он приходил в наш сад играть.
Вернулись члены присутствия. И началось чтение обвинительного акта. Все было известно, изучено. Он думал: кто остался из старых учителей в гимназии? Кто будет читать отчеты о процессе и ужасаться? Тригони рассказывал, что имена окончивших с медалью выбиты золотыми буквами на доске. Что же им делать, беднягам? Они не понимают, что исчезновение невозможно. Даже если уничтожить всю мраморную доску с именами. Свидетели рассказывали о последних словах и жестах царя, о «холодно, холодно», и о «во дворец, там умереть», и о «Кулебякин, ты ранен?», и о том, как наклонился к умирающему мальчику, в зале всхлипывали, вытирали слезы. Потом показывали о Рысакове, о Кобозеве, говорили эксперты. На третий день говорил Муравьев, был театрален, подробен, стремительно делал карьеру, и когда сказал, что из кровавого тумана выступают мрачные облики цареубийц, Андрей захохотал своим пушечным, пугавшим женщин хохотом, и Муравьев, приосанившись, крикнул: «Когда люди плачут, Желябовы смеются!», и все было решено, и не имело смысла, но был какой-то громадный, отдаленный смысл, поэтому Андрей много раз брал слово, рассказывал, откуда и почему пришли к убийству царя. Мы не анархисты, а государственники, мы признаем, что государственность неизбежно должна существовать, поскольку будут существовать общие интересы. Но мы критикуем существующий экономический строй, вот в чем дело. Фукс: Я должен вас остановить. Пользуясь правом возражать против обвинения, вы излагаете теоретические воззрения. Нет, я лишь поддерживаю слышанное от прокурора: то, что событие 1 марта нужно рассматривать, как событие историческое. Если вы, господа судьи, взглянете в отчеты о политических процессах, в эту открытую книгу бытия, то увидите, что русские народолюбцы не всегда действовали метательными снарядами, что в нашей деятельности была юность, розовая, мечтательная, и если она прошла, то не мы тому виною. Фукс: Подсудимый, вы выходите из тех рамок, которые я указал. Говорите только о своем отношении к делу. Я возвращаюсь. Итак, мы, переиспытав разные способы действовать на пользу народа, в начале 70-х годов избрали одно из средств: положение рабочего человека… мирную пропаганду социалистических идей… Движение совершенно бескровное, отвергавшее насилие, не революционное, а мирное — было подавлено. Целью моей жизни было служить общему благу. Долгое время я работал для этой цели путем мирным и только затем был вынужден перейти к насилию. Я сказал бы так: от террористической деятельности я, например, отказался бы, если бы изменились внешние условия. Более ничего не имеете сказать в свою защиту? Нет, в защиту свою более ничего. Соня все время глядела на него, пока он говорил. В три часа ночи Особое присутствие возвратилось из совещательной комнаты, были прочитаны вопросы, снова все исчезли надолго, и в шесть часов двадцать минут утра возникли опять: к смертной казни через повешение.