Выбрать главу
Какие здесь, мама, игрушки, Букашки цветущей степи!.. А вон деревянный гуса-а-арик, Гусарик, мама, о — купи!

Антону Антонычу старик кажется маленьким и хитрым: почему живет он так, как живет, зачем ему рояль и зачем он поет это, — не может понять Антон Антоныч. Пройдет год или два — едва ли он будет служить в школе: если не умрет к тому времени тетка, — отвезут его в богадельню. Тени густеют. Звуки рояля, тупые, глухие, где-то около сыплются, как горох; голос — точно ножи точат. Мать предлагает девочке ларчик, но девочка хочет гусарика:

Не нравится, мама, мне ларчик, Не нравится ларчик мне твой, Мне мил деревянный гусарик, Гусарик, мама, о — купи!

Антон Антоныч знает, что потом старик уйдет к себе в школу, где он жил сорок лет один; ляжет спать — один; проснется — один.

Когда старик уходит, то просит Антона Антоныча, если поедет в город, купить ему книгу «В чаду любви».

— Я это люблю-то читать… про любовь-то… Ну-у, это мне-то понравится!

И при свече в передней глядит на него хитрыми косыми синими стеклами.

XII

Деревья в инее… Спокойная, холодная, чистая красота земная. Солнце в тонком дыму. От солнца сочится к деревьям свет притушенно-красный. На укатанной дороге гладкие следы от полозьев блестят, как медные обручи. Звуки влажны.

Антон Антоныч говорит помощнику уездного начальника Подчекаеву:

— Но только, дорогой мой Иван Асинкритыч, не однотавровые балки в потолки, — нет! Однотавровая балка на таком большом перегоне, как сказать, обязательно даст про-вес… Однотавровая балка мягка — сюда ней-дет, нет!

— Да ведь я по этой части швах-швахом! Не знаток, не знаток, совсем не знаток! — поспешно отзывается Подчекаев. — Я про эти балки так только вспомнил, что вот по случаю купить можно дешево, думал, вам на постройку кстати, только-только, а то ни-ни… Знаете ль, Антон Антоныч, снегу уж очень много набивается в калоши, и все прочее… Мы бы лучше когда-нибудь после, а?

Подчекаев небольшой, плотный, и так как-то все у него: и голова, и усы, и плечи, и шинель, и сапоги — плотное и небольшое; и шаги он делает небольшие, но ноги ставит плотно к земле. Глаза у него черные, бойкие, в набрякших веках, щеки круглые, молодые, чисто выбритые, лоснятся и при ходьбе чуть дрожат. Погоны лежат дужками, выгнутыми в середине.

— Та-ак!.. Шо ж так после? — укоризненно смотрит на него Антон Антоныч. — И тут же все-таки тропинка, как сказать, — сквозь проруби рыбу ловят, — за сто пятьдесят рублей сдал, дешево. Ну абы… Тут же з салазками ездят… Ну, посмотрим — и завтракать!

— Да я ведь знаю, господи Иисусе!.. Раньше вас это озеро знаю, знаю… Ведь вот хотел вам балками угодить, — не сумел… а озеро это я отличнейшим манером знаю. Полиция все должна знать.

Он поворачивается на каблуках, окидывает бойкими глазами сосны в инее, берет под руку Антона Антоныча и говорит ему тихо, но убежденно:

— У вас, Антон Антоныч, по угодьям, и все прочее, имение такое, что в уезде равного нет… другого такого нет, поверьте!

— А шо! — радостно вскидывается Антон Антоныч. — Ну, да я это еще когда покупал, дорогой Иван… а-а… как сказать… Асинкритьевич, — еще тогда видел!.. Это я еще тогда, — глаза в руки, — и — и отлично видел! Где что лучшее, то я вижу, то уж от меня не уйдет, тому нужны дики козьи ноги, чтоб от меня уйти!.. Это именье, как… как сторублева скрипка, но-о без смычка, только без смычка, голубчик, только приставь к ней смычок к струнам… э-э-э!.. То не я буду, если я из этого не сделаю… божьего раю!.. То не я буду!..

Антон Антоныч грозит кулаком и кричит, и голос его здесь, в лесу, где звуки влажны, полносочен и ярок, а сосны слушают и молчат — устойчиво молчат каждой иглой, опушенной синим инеем, и идущий впереди к дому Подчекаев стережет каждый свой шаг, как бы не набрать снегу в калоши, и из-под околыша форменной фуражки его выплывает светлый затылок, плотный, уверенный в себе и обидно спокойный.

Минуют кузницу, людскую, красивый овин — двухэтажный, с округлыми окнами, но когда идут мимо теплицы, тут уже не может удержаться Антон Антоныч: он берет Подчекаева за обе руки и тащит его смотреть, как цветут лимоны, азалии, фукции и герань. Тут он возится сам с этими мирными, доверчивыми, беспомощными, как грудные дети, горшочками и горшками, поливает, обрезает ветки, меняет землю. Тут у него парничок, где поднялись зеленым пучком помидоры, обвились возле палок бобы, приникли к теплой черной земле усатые огуречные плети, и арбуз нерешительно распустил, как веер, первый сочный глубоко надрезанный лист и думает, распустить или нет второй.

— Гетман! — радостно показывает на этот лист Антон Антоныч. — Сорт такой: «Гетман»… Красномясый, здоровенный будет такой, как… у круля голова… З собой семена привез… А это… новопавловский белокожий… Плохо всходит: этого лета семена, этой сборки… Нужно, чтоб три года семена лежали та сохли, — вот тогда…

— Зачем три года? — удивляется Подчекаев.

— Ну да, три года — это уж по опыту так, как сказать… по опыту, голубчик… — Антон Антоныч пробует пальцем, насколько суха земля, и добавляет: — Вот вам, видите, — есть таки старики, шо спят на печке да угорят, а их из хаты на холод, да голову снегом облепьят, — аж глядь: оживают, оживают, — хлоп-хлоп глазами, — хлоп-хлоп-хлоп… От так наши кавунцы та огурцы… Ведь что сделал тут у меня такой богом убитый, — свинопас, а не садовник, — не полил день, не полил ддва, не полил ттри… а бодай тебе гадюку в ребра, смотрю — здыхают, как не живы… А теперь вон они какие веселые, — бач?! Какие гички пустили, как… лук-пырей!.. Когда полить, когда промолчать, на все это есть свое время, голубчик… Доходу от этого не ждем, ну, а-а-а… смотреть абы на что, — и то пчеле мед… Подсолнух вот… толку з него, как от жабы сала, — ну, абы… Пусть сторчит, на восток дивится…

От удушливого пыльного запаха герани и цветущих лимонов и медовой розовой травки Подчекаев чихает и говорит: «Правда!» Чихает еще раз и говорит: «Истинная правда!..»

А в доме жена Подчекаева Марья Петровна и четырехлетний сынок Никаша, и около них хлопочет Елена Ивановна, и Дашка на кухне поджаривает колбасу и навагу.

Марья Петровна высокая, белая, с рыжеватыми пышными волосами и длинным тонким носом. Прическу она сделала высоко взбитую, как крыши шведских домов, и в середину воткнула широкую гребенку с зелеными блестками. Елена Ивановна смотрит на нее любуясь и говорит певуче:

— Вы, Марья Петровна, совсем как Мария Стюарт!

Марье Петровне это кажется преувеличенным, но она довольно извивается покатыми плечами, краснеет в тех местах щек, где шелушится пятнами кожа, и зачем-то разбирает на груди пальцами правой руки складки кружев. Елена Ивановна любуется ее длинными пальцами и покроем платья и кружевами, спрашивает, как называется материя, попутно говорит, что она уж старуха, что ей уже незачем следить за модой.

— Вот когда дети женятся, — вдруг женятся все сразу, — подумайте, три невестки, сколько это гардеробу будет!.. Нет, пусть уж тогда врозь живут, а то поссорятся…

И она машет руками и вся грузно колышется смеясь. Когда же уходит к себе в спальню, то там меняет свою брошку — золотую завитушку с бирюзою — на другую, в виде бабочки с алмазными крыльями, накидывает на плечи косынку из козьего пуху и чуть-чуть прыскает на платье гелиотропом из забытого граненого флакона.

А потом маленький Никаша, круглый, глазастый, тонконогий мальчик, в бархатной синей курточке и в стукотливых сапожках, повисает, перегнувшись, на одном из мощных колен Елены Ивановны и говорит твердо:

— Тетя, ты зачем надулась духами? У тебя под мышками пот?

Приходит Антон Антоныч с Подчекаевым. Завтракают шумно. Подчекаев сидит рядом с женой, семейно хлопает ее по спине и шутит:

— Жена моя единоутробная!

Марья Петровна привычно краснеет, извивает плечи и шею и отвечает грозя: