Выбрать главу

Не надо было, конечно. Я сейчас ругаю себя страшно, очень жалею. Я же вот только в отчаянии в Соцпроф пришла, он объяснил, что они меня на испуг взяли, что надо было бороться. Вот написала заявление в прокуратуру, поможет, нет, не знаю. Теперь на моем участке будут работать 5 человек вместо 12. Мне предлагают уборщицей на 2-3 тысячи, но как это? «Гостинку» теперь, наверное, придется продавать, чтобы расплатиться с банком. Ну, ничего, я недавно из-под забора вышла, под забор и вернусь. А пенсия у меня две восемьсот. Я думаю: вот эти люди, которые пинками нас гнали, они завтра будут в таком же положении, как и мы, с ними так же обойдутся. Как они не понимают этого, почему?

VII.

В других городах массовые сокращения рабочих – это большая административная травма. Это уже рутина: власть мобилизуется, собираются комиссии и совещания, хмурятся профсоюзы, дымится от звонков служба занятости, – всеми силами гасят надвигающуюся протестную волну.

В Таганроге пока все спокойно, все мило. Мэр Федянин, ранее один из руководителей ТагАза, завел дневник в Живом Журнале и публикует в нем стихи, присланные ему простым таганрожцем Цыганковым:

На площадках детвора

Веселится до утра,

Кто построил?

Дочка, знай – мэр Федянин Николай!

А кто к радости народа,

Из руин поднял заводы?

Кто построил нам «Хюндай»?

Наш Федянин Николай.

Мэр благодарит поэта Цыганкова за добрые слова и обещает и дальше работать на благо города. Видимо, так и будет. ТагАзу на днях выписали матпомощь – 2 миллиарда рублей от ВТБ. Убережет ли это тысячи рабочих от приступа собственного желания – Бог весть. Город тих и прелестен, на деревьях цветные бусы, над морем дымка. В вазонах на столбах цветут анютины глазки. В роскошном ресторане на берегу залива вечером совершенно пусто. На плазме – джазовый концерт. У официанта нет сдачи: я первый посетитель за день.

– Это подлючий мещанский город! – с удовольствием объясняет мне таксист. – Подлючая рабская психология!

Сам-то он, ясное дело, не из таких. Он смутьянствовал еще в 1982 году, когда работникам панельно-домостроительного комбината стали задерживать зарплату, тогда 15 рабочих активистов послали ходока к Брежневу. Ну, не митинг, конечно, но свое потребовали. Наказали? Ну, не без этого: дали квартиру на непрестижном 8 этаже. Вот парадокс, а? – при тоталитарном строе рабочий человек голос имел, мог потребовать, а сейчас? Нет, он не такой, как эти терпилы; он продал кормилицу («Корову?» – «Нет, шестерку»), купил ноутбук и играет на бирже Forex. Знакомые крутят пальцем у виска, а ему открылись новые миры, и теперь он брезгует чаевыми. «Пассажир не может понять, зачем его чаевые мне – заработавшему сегодня 600 долларов». На сайте ростовского форекс-клуба он прочитал стихотворение Киплинга «Заповедь» («Владей собой среди толпы смятенной») и понял, как должен вести себя свободный человек. Ему пятьдесят три года; скоро он заработает много-много денег и станет совсем свободным.

Докторская колбаса

«Морфий» Алексея Балабанова

Денис Горелов

Балабанов капитулирует. Как старый Герман, когда-то игравший у него эпизод, а позже проклявший за мастеровитую шовинистическую бесовщину. Оба живописали чудо-родину, только один каллиграфически, а другой жирными вангоговскими пятнами. Оба измерялись силой сопротивления своих героев болоту. Оба сегодня сдают, уходят сквозь теснины: родина сильнее. При всей несхожести оба мутируют в классических русских интеллигентов – отзовистов-уклонистов-пораженцев.

Один годами выбирает нужную консистенцию грязи для эпоса «Трудно быть богом».

Другой, при всех свойственных ему идейно-стилистических взбрыках, четырьмя подряд картинами: «Жмурки», «Мне не больно», «Груз 200» и «Морфий» – сигналит: устал герой; хтонь одолела. В двух антипода играет победительно плаксивый, победительно игривый, умеющий возглавить любой процесс Михалков. Три из четырех кончаются смертью; выживает одна шпана. Во всех четырех присутствует сцена в мертвецкой (в «Грузе» за нее сойдет комната маньяка-мента с тремя киснущими трупами и портретом Гагарина).

Всей и разницы, что Герман Россию лихорадочно на все стороны крестит, святой водой спрыскивает и заклинания бубнит, а у Балабанова она внутри ворочается: «Сила, говоришь? Правда, говоришь? Ну-ну. Круто». Сдается он, как в Гражданской войне, – сам себе.

Пока он внутренней родине спуску не давал, пока еще доставало сил глушить изнутри растущую нечисть, формально придавая ей личины инородцев, исторически пуганые меньшинства ошибочно числили его в ура-патриотах, принимая не смирившихся с родиной противленцев за вожаков мрака и хаоса. Брат Данила и сержант Иван были браком в стаде, иного окраса и выделки – что признавали даже чванные пастухи. «А ты горец, Иван», – цокал перед смертью индеец Гугаев, и уже не имел значения столь же индейский ответ-огрызок: «Я на равнине живу». За него тотчас ухватилось остальное стадо, всю свою жизнь побеждавшее только числом и страшно гордое этим числом и этими победами, особенно последней – особенно постыдной.

Много с тех пор утекло говна и веры. Умер Данила-брат, закрыв 90-е, упорно именуемые ныне «лихими» и «проклятыми». Сержант Иван играет в «Стритрейсерах» – тоже сержанта, ушедшего к мажорам в наемные гонщики. Или это брат его? Все равно: в близнецах-коллегах есть что-то комически неприличное, как в польских президентах-электрониках. Русское что-то.

Балабановские фильмы двухтысячных хромали на обе ноги, иногда коробили, иногда не по-авторски жалобили – но все, как оказалось, идеально вставали в большую персональную фреску – где снарядными выбоинами, а где неуместной, но все равно автономно прекрасной ренатолитвиновской позолотой.

Вот теперь он снял «Морфий» – сложив из теней Булгакова и Бодрова живого и внезапно харизматичного, банананистого артиста Бичевина (эта магическая буква тоже роднит Балабанова с Германом, героев которого, как на подбор, звали Лапшин, Лопатин, Лазарев, Локотков). Сценарий из булгаковского «Морфия» и «Записок юного врача» младший Бодров делал под себя – но не доделал, упал. Переписывать ноты на другого – занятие ой рисковое: все помнят, как со смертью Цоя провалился писанный под него и снятый с другим нугмановский «Дикий Восток». Но задуманная параллель добровольной деградации морфиниста со столь же добровольной деградацией рухнувшего социума Балабанову была крайне близка – Роман Волобуев блестяще написал об исповедуемом им «переносе частной патологии на общество в целом». Нравственный упадок, в который страна вошла задолго до финансовой разрухи, возможно, именно Балабанов предвосхитил фильмом «Про уродов и людей» (1998), в тогдашней России смотревшимся еще вполне парадоксально и отталкивающе.

Сегодня у нас неодекаданс. Кинематографический выплеск негатива последних двух лет (в котором Балабанов поучаствовал изрядно) превзошел поздние 80-е с их незабвенной чернухой и манерой маскировать низкий интерес к потрохам и помойкам социокритическим дискурсом. Нынче покровы спали. Звание фильма года оспаривают действительно сильно сделанные картины о взаимоистреблении рецидивистов на укромном острове; о добровольно-принудительной дефлорации девятиклассниц; о медленной смерти потерявшего память вора; о пьянке-промискуитете в дальнем ПГТ; о самороспуске интеллигентского сословия. «Новая земля», «Все умрут, а я останусь», «Шультес», «Однажды в провинции», «Бумажный солдат» – не обсуждать же всерьез фильм «АдмиралЪ». Это все для народа и для Кремля, у них нынче опять медовый месяц и концерт памяти милиции.

«Морфий» буквально конституирует это направление, перенося действие в милую Балабанову эру нормативного порока, заигрывания с бесом и свежей человечины. В поселок Мурьино под Угличем, откуда родом русский Дед Мороз, приезжает выпускник-медик с именем героя рыбаковского «Кортика» Миша Поляков. Там, где у Булгакова тепло и свет, печка-голландка и лампа-«молния» уездной больнички по обычаю противополагаются заоконному вою, ужасу и непотребству, источнику смертельных хворей и увечий, у Балабанова и внутренний фитилек начинает коптить практически сразу. Носитель разума, целитель и бесогон, доктор уступает простительной страсти обезболивающих инъекций и все глубже уходит в ту трясину, откуда призван доставать податное сословие – аккурат в момент всеобщего бунта черни.