Это все ужасы, которые несет за собой всякая война. А ведь можно же жить мирно, без войны. Можно, но не в окружающих нас современных условиях. Все эти подписания мирных соглашений, о которых так много у нас кричат, не стоят и выеденного яйца. Сегодня подписали, а завтра же объявили войну. Это детские развлечения, которые так нравятся современному человеку. Взрослые люди поистине стали детьми и начали играть в куклы. Все эти конференции, слеты, симпозиумы, соревнования, выставки достижений материальной цивилизации – все это общенародная беззастенчивая ложь. Никто в это не верит, но продолжают играть в «папы-мамы», в друзей. Впали в детство. Лгут друг перед другом. Как мудро сказано в Евангелии от Иоанна: «Ваш отец диавол. Когда говорит он ложь, говорит свое» (гл. 8, 44 ст.).
???
А теперь я вновь хочу вернуться назад и описать одно происшествие из жизни в 18 году, имевшее для меня большое значение. В хвосте нашего эшелона передвижной типографии один вагон занимали матросы. Отряд колчаковских матросов в двадцать человек со своим офицером-белогвардейцем. Когда наш поезд был задержан партизанским отрядом красных, которых было всего восемь человек, и началась перестрелка, я решил выскочить из вагона и остановить одного из партизан, собирающегося бросить в вагон третьего класса ручную гранату, чтобы взорвать его, так как они считали, раз классный вагон, значит едут офицеры. Выпрыгнув из вагона, я начал кричать: «Остановитесь, не делайте этого, здесь только рабочие и семьи рабочих!» Рабочие же во время начавшейся перестрелки все попрятались под лавки, под лавку геройски залез и писатель Всеволод Иванов.
И тут, стоя перед вагоном, я только увидел, как из последнего вагона по приказу белого офицера высыпали матросы и выстроились в два ряда. Офицер стоял позади их и командовал: «Пли, огонь!» Раздался оглушительный выстрел, и стоявший рядом со мною партизан упал на меня, пуля попала ему в сердце. Отряд белых матросов начал надвигаться на нас, и офицер крикнул мне: «Тебя, изменника, мы сейчас повесим!» Я стоял, прижавшись к вагону, и пули свистели мимо и скользили по железной стенке вагона. Матросы надвигались все ближе и ближе.
И вдруг в этот миг мне стало тепло, был большой мороз, а я стоял в одной рубашке. Стало тепло и особенно тихо и спокойно внутри. Исчезли из поля зрения и снежное поле, и матросы, и поезд. Так бывает только во сне; я увидел в одно мгновение свою жизнь и всех своих близких и родных. И было так хорошо.
Когда я открыл глаза, то увидел, как у партизан началось замешательство, повернул назад один, потом и другой, и вдруг произошло чудо. Один из красных партизан, немолодой, с большой бородой, неистово крикнул: «Товарищи, куда же вы, за мной, за мной!» – и решительно двинулся на матросов. Шаг – выстрел, шаг – выстрел. Офицера за матросами уже не было. Среди матросов произошло замешательство, и вдруг все двадцать человек повернулись и бросились бежать. Я видел, как один человек решительным действием может изменить исход дела и тем самым спасти всю группу своих товарищей. Как впоследствии я узнал, был убит начальник красного отряда партизан. Я с одним из партизан поднял его, чтобы перенести в вагон, и когда поднимали, то чуть согнули, и небольшой фонтанчик крови выбился из груди. Пуля пробила карман, в котором лежали письма из дома и фотографии семьи и детей. Вот так трагично оборвалась жизнь человека. Однако случайного ничего не бывает.
Так удалось спасти всю типографию, если бы не вышел я, то взлетел бы на воздух и весь состав рабочих и служащих, и типография. Я почувствовал большую ответственность за всю типографию, тем более что Янчевецкий, начальник нашей типографии, уезжая, эвакуируясь дальше на восток, поручил мне сохранить все и доставить поезд в Иркутск. В это я не очень верил, да и не собирался ехать дальше на восток, поскольку меня тянуло домой в Москву. Я тотчас начал хлопотать, чтобы наш поезд вернули назад с этого глухого разъезда, в Новониколаевск, а там я пошел передавать всю типографию со всем составом работников новым хозяевам.
Новониколаевск тогда был похож на большую деревню. Широкие улицы и маленькие деревянные домишки. Я довольно легко нашел штаб красных. Там за столом сидел товарищ большого роста в бушлате и бескозырке. Я ему рассказал все как было и что доставил сюда типографию на полном ходу. И подал ему подробный список всех рабочих и служащих типографии. Он внимательно меня выслушал, посмотрел списки, вызвал кого-то из соседней комнаты и велел ему, согласно списка, выдать мне на всех продовольственные карточки, меня поблагодарил и пожал крепко руку. Я выскочил оттуда счастливый и бросился бежать к поезду, чтобы порадовать всех. Так обрели мы лицо и положение. И на следующий день пошли получать свой паек. Это была большая радость, так как за последнее время мы все крепко проголодались.
В конце девятнадцатого года я попадаю в Самару, где сначала веду кружок в пролеткульте, а затем работаю и в декоративной мастерской военного округа. Здесь встречаю много друзей-москвичей и художников, и скульпторов, и поэтов, бежавших сюда из Москвы от голода. Начинается опять интересная жизнь, полная исканий. С одной стороны искание правды и смысла жизни, с другой стороны искание правды в искусстве. Читаю много книг и по йоге, и мистиков – Сведенборга, и по философии – Ницше, Якова Бёме, Гегеля и, наконец, Анни Безант и Блаватскую. Йоги конкретнее всего, но сушит односторонность и неполнота. Философия расплывчата и уводит от конкретной жизни. Теософы еще менее конкретны и текучи. И ни у кого нет школы кроме йогов, но школа йогов однобока. Она многое дает и организует какую-то твою часть, но это не смысл жизни. А искусство барахтается в стороне и не связывается с жизнью. И невозможно их соединить, слить в одно русло. Иду в церковь и здесь наталкиваюсь на такой же разрыв и на полное невежество. Здесь стоячее болото, медленно, но верно зарастающее ряской. А в искусстве масса самых разнообразных течений, масса «измов». Пробежал и по ним, как по ступенькам большой лестницы. Был футуристом, и кубистом, и пуантилистом, импрессионистом, конструктивистом и, наконец, супрематистом. Каждое течение что-то давало и оставляло в душе след. Наконец полный отказ от краски. Только форма в дереве, мраморе. Много было сделано, но все время чувствовалось, что это только ветви одного большого дерева.
Серьезное увлечение каждым течением приоткрыло маленький уголочек большого целого. Это все было нужно, как я теперь понимаю. Супрематизм заставил внимательно отнестись к материалу, с которым ты имеешь дело. Оценить его, полюбить и понять его жизнь и требования. Но все это одна грань многогранной призмы. И неумолимо влечет к синтезу искусства и жизни. И чувствую, что они должны быть слиты в один грандиозный поток. Но как найти этот синтез? Где спрятан таинственный ключ жизни? Обращаюсь к поэзии и литературе. Стихи волнуют и ласкают слух своей музыкальной и ритмической стороной. Но это все не то.
Читаю Библию, она тоже чарует своей музыкой слова и громадной значительностью тем и мыслей. Но расшифровать, осознать все скрытое за этими словами пока душе не удается.
Наконец, в 1921 году я вновь попадаю в Москву. Получаю комнату при школе живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой улице в доме № 31. Большая часть этих двух домов занята общежитием учащихся художественной школы. Одно время я работаю здесь же в качестве заместителя коменданта домов. Верхний этаж всех пяти подъездов был оборудован под мастерские, их занимали преподаватели Вхутемаса. Тут по ходу работы мне приходилось иметь всякие дела и с молодежью учащейся, и со старым поколением художников. Не раз встречался и беседовал с художником Архиповым, прославившимся своими прачками, с Аполлинарием Васнецовым, влюбленным в старую Русь, худым, бледнолицым и всегда чем-то озабоченным, расстроенным Машковым и многими другими, выставляющимися на выставках «Мира искусства».
Вечерами я работал в качестве художника в Союзе поэтов, правление которого помещалось в кафе «Домино» на Тверской улице. На моей обязанности лежало оформление книг, выполнение обложек к выпускаемым Союзом поэтов книгам и брошюрам, плакатам и афишам к поэзоконцертам, проходившим здесь же, в кафе. За эту работу денежной оплаты я не получал, а имел каждый день в этом же кафе прекрасный обед из трех блюд. В то время это было дороже всяких денег. Здесь я близко сошелся со всеми писателями и поэтами, и старыми, и новыми, и молодыми. Вошел в эту семью и получил большой опыт, новое познание, своеобразную палитру человеческих душ и сердец. Словно открылась мне новая грань многогранного многоугольника человеческого существа.