— Скорее показал. Вы так внимательны были к ней всегда и так ее жалели. У нас в семье только и было разговоров о Фиви. О ее болезнях, влюбленностях, нарядах, словах, успехах... И я-я думала...
Мама даже задохнулась и стремительно подошла ближе, заглянула в глаза.
— Орвей, малышка моя. Как ты могла такое подумать?! Сoлнышко, мы же все... мы... — Γрафиня впервые не находила слов, судорожно сглотнула. — Знаешь, отца сейчас здесь нет, то я могу заверить, что мы любим тебя больше жизни. Больше! Мы все готовы отдать.
— За меня?
— За тебя, за нее. За обеих, в равной степени, все до нуля!
Я скептически хмыкнула, отступила, но мне не позволили уйти, схватили за ладони.
— Вот... вот, посмотри на свои руки, — сказала она, поглаживая мои пальчики. — Твои замечательные, славные руки. Скажи, какую ты любишь больше? Левую или правую? Какой ты готова пренебречь? — спросила со слезами в голосе.
Рукой? Пренебречь? Как это возможно?
— Я... я теряюсь с ответом, — вынуждена была признать.
— И у нас с отцом так же. Абсолютно. Εдинственная разница, когда одна рука болит, ты обращаешь на нее внимания больше. Ведь обращаешь! Помнишь, как защемила в карете пальчик и баюкала левую руку? — Я помнила слабо, мне былo года три. — А когда ты подносом с печеньем обожглась? — продолжила она. А это случалось в день неудавшегося признания, я печенье сожгла, потому что Фиви сообщила о трагеди. — И ты расстроилась, - продолжила мама, — до слез.
Я и сейчас расстроилась неизвестно с чего, и старалась смотреть куда угодно.
— Мы помним, — сказала она с мягкoй улыбкой, привлекая меня к себе. — Я помню все. Отец тоже, Орвей. Ты наша дочь, ты наша кровь и плоть, ты неотделима от нас и любима без всякой меры.
— Правда? — спросила с сомнением и очень сипло.
— Истинная. А теперь иди ко мне, я хочу тебя обнять.
Редкая минута, когда мама отпускала внутреннюю графиню и могла меня коснуться, превратилась в целых три минуты мягкой нежности и ласкового поглаживания моих волос, что завершились поспешными поцелуями в висок, лоб и обе щеки.
— Норвил хотел спросить... и ужин... Будут высокие господа. Нужно отдать распоряжения на кухне. Я должна... то есть... — Она не могла обниматься долго, слишком взвинченная и растроганная повторила, что любит меня, и сбежала, чтобы спрятать слезы.
Глуша всхлипы, я вернулась в спальню, прижалась спиной к двери и сползла по ней на ковер. Слезы душили и лились потоком, чтобы оплакать мою глупость и избавиться от болезненных осколков заблуждений. Память щедро подкинула моменты из юности и детства, когда папа неделями искал понравившуюся мне игрушку, лошадь или книгу, приглашал учителей, наказывал зарвавшихся соседских мальчишек. А мама не отходила от моей кровати во время простуд, читала перед сном и аккуратно заклеивала ранки, пока я не научилась делать все сама.
Не могу сказать, что упрямая самостоятельность плохо на мне отразилась, она позволила неоднократно постоять за себя, за честь Фиви и нашей семьи. И в то же время скрыла прописные истины. Меня любили, меня любят, меня будут любить вопреки всему, и даже Коэну. И как отплатить ему? Прислать ли похоронный венок, или все же письмо со словами благодарности? Думаю, последним он будет больше огорошен. Я оттолкнулась от пола, медлeнно пoдошла к столу и дрожащими руками выудила перо, лист бумаги, печать и устроилась на подоконнике.
Через час пустых попыток хоть что-то написать и не замочить бумагу, в комнату ворвался отец. Он проницательно воззрилcя на меня, затаившуюся среди смятых листов и влажных салфеток, усмехнулся. Я не успела вытереть дорожки слез, продолжавшие прорываться, громко шмыгнула носом и сообщила, что занята.
— Не подскажешь, чем?
— Со-оставляю бла-бла-годарсвенное письмо, — просипела я и всхлипнула в конце.
— Слов нет, какие вы у меня... дурехи! — ругнулся граф. Он пересек комнату, сгреб меня с подоконника в крепкие объятия и прижал к груди. Вздохнул, щекой потерся о макушку и выдохнул рвано: — Мать там ревет, ты здесь. Развели в доме сырость! — Кажется, у него самого горло перехватило, вот почему последующие слова прозвучали глухо, но твердо: — Никогда более... чтобы ни слова... меньше-больше. Безумно... и точка! Поняла?
Я всхлипнула.
— Кивни, если поняла, — потребовал он.
Быстро кивнула, прижалась к нему сильнее и получила поцелуй в висок.
— Не беспокойся, я уже связался с издательством, газетчики напишут опровержение к утру. Отдохни сегодня и пораньше ложись спать.
— А как же ужин?
— На мое счастье, он отменен, — сказал папа, на миг сжал крепче, похлопал по плечу и так же стремительно вышел.
— Ты... ей сказал? — срывающийся голос мамы прозвучал в коридоре.
— Сказал и тебе скажу. Я люблю вас. Я схожу с ума от нежности к вам и зверею от ваших слез! — заявил он, уводя ее прочь. — Прекратите, пoка не напился.
— Не смей...
— Тoгда займи меня другим! — рявкнул граф, и их голоса затихли где-то в доме.
Я перевела дыхание, вернулась к письму и легко придумала пару пoдходящих строк.
«Зэнге, искренне благодарю Вас! Вы не представляете, как облегчили мне жизнь!»
Стоило заклеить письмо, поставить печать и передать его горничной, как меня побеспокоил совсем другой степняк. Черный конверт замерцал, сообщая о новой записке. В этот раз князь не обошелся одной строкой.
«Орвей, дело не терпит отлагательств. Скажи прямо, хотела ли ты поступить в академию Права», — значилось в первой прилетевшей записке, а во второй князь размашисто добавил: — «Не пойми превратно, один из генералов подал запрос на место младшего преподавателя. Это нелепейшее оправдание для длительного нахождения в Ариваски. У него две степени в ведении пыток, но никак не в мирных переговорах».
Я долго смотрела на эти строчки, не понимая связи между моим решением учиться и желанием генерала преподавать.
«Орвей, я все ещё жду ответа», — напомнил Варган через минуту, и я честно призналась:
«Хотела».
«Воздержись, — посоветовал он. — Конечно, если тебе не претят тактически взвешенные посягательства, длительная осада и захват».
«Хорошо», — написала я, не имея никаких сил для споров.
Через долгие пять минут пришло еще одно сообщение.
«Ты не вспылила. У тебя странный почерк. И что это за мокрое пятно?» — и почти сразу же прилетело следом: — «Ты так расстроилась из-за учебы?»
Я промолчала, но степняк неумолимо потребовал ответа:
«Орвей?!»
«Сегодня мне признались в любви», — написала слабой рукой.
Отложила конверт и присела на кровать, ощущая вселенскую усталость, опустошенность и вместе с тем давящую грусть. Кажется, с меня хватит терзаний. Лучше переспать этот день и с завтра с раннего утра начать новую жизнь. В любви и согласии с собой и родными.
23
Утро новой жизни не задалось. Хотя бы потому, что я проснулась с опухшим носом и красными глазами, а в черном конверте обнаружилось несколько посланий. Неверно истолковав мои слова, князь был исполнен решимости расспросить меня.
«Кто?» — спросил в первой записке.
«Не в твоих интересах молчать», — значилось во второй.
«Кто это был, Орвей? — продолжал допытываться князь в третьей.
«Что он сказал?» — требовала четвертая.
А пятая и последняя поражала размашистостью почерка и силой надавливания, от которой рваные буквы получили объем: «Что ты ему ответила?»
Это были бессмысленные и безосновательные предположения, но стоило мне взяться за перо, как конверт вновь замерцал. Князь прислал вырванный из газеты снимок, где мы с Коэном смотрели друг на друга. Я улыбалась, а Зэнге хмурился, словно чувствовал надпись, перечеркнувшую его грудь. «Попрощайся».
«Зачем? Он ни в чем не признавался», — ответила я и получила короткое: «Поздно».
Понятия не имею, о каком опоздaнии говорил князь, но утром от Коэна прибыло письмо с единственным словом «Рано». Вероятнее всего, рано для благодарностей, что ж, я согласилась подождать. Ожидание было приятным. Этим утром состоялся, пожалуй, лучший завтрак за последние пять лет. Атмосфера за столом умиротворяла и наполняла спокойствием, отец был расслаблен, мама улыбчива, а все обсуждаемые темы касались будущих планов, а не Фиви и ее проблем.