— Если, конечно, это не нарушит ваши планы, — прибавил он, и лицо его на секунду разгладилось в преддверии улыбки. Расстелил на столе крахмальную скатерть, поставил тарелки и лишь после этого бережно снял с этажерки полотенце. Ровными рядами белели пирожки — сырые, продолговатые, аккуратные.
Старик ловко перекинул полотенце через плечо, один конец зажал под мышкой, другой — ладонью и, как на поднос, стал проворно укладывать пирожки — так, чтобы ни один из них не касался другого. Отработанность движений выдавала профессионала. И все равно я не мог представить себе Федора Осиповича в колпаке и, повар. ском халате.
Миша Тимохин рассказал мне: пирожковая, где работал Федор Осипович, была примечательностью города. Одни звали <её «Дюймовочка», другие — «Федулины пирожки». Даже приезжих водили сюда…
Несколько лет назад, когда неподалеку выстроили кафе «Космос», «Дюймовочку» закрыли. Федора Осиповича пригласили в это новое кафе, но он отказался.
Что отпугнуло его? Быть может, сверкающие никелем бездушные автоматы?
Федор Осипович приложил ладонь к стакану с горячим кофе. Он вспоминал о чем‑то, и лицо его жило, как. в минуты, когда он раскладывал пасьянс.
— Знаете, — произнес он, — характер многих людей можно определить по тому, как он ест пирог. Именно пирог. В ресторане человек притворяется. А в пирожковой— нет. Здесь ему не перед кем притворяться. Есть, например, такие, что откусывают и сейчас же глядят на начинку. А другой сперва разломит, изучит, что там внутри, а уж после съест.
Он поднес пирожок ко рту, придержал собираясь что‑то прибавить, но раздумал, и лишь глаза его озорно и коротко блеснули.
Я отпил кофе.
— Иногда любопытно было наблюдать, — продолжал старик после паузы, и я видел, что ему доставляет удовольствие говорить об этом. — Вот возьмёт он два пирога, съест, помучается, возьмёт ещё один, потом—ещё… Или стоит В очереди и считает, сколько ещё на противне. Хватит ли ему… Вы знаете, — Федор Осипович посмотрел на подоконник, и по спокойному, уверенному повороту его головы я понял, что он все время помнил о Вере, которая молчаливо сидела там — это была очень деликатная кошка. — Вы знаете, даже наша Вера, если она ест самое свое любимое и её позовешь — подойдет. Оставит колбасу и подойдет. А ведь кошка… — Он посмотрел на меня и слегка улыбнулся, как бы прося не принимать слишком всерьёз его слова. Взгляд его остановился на моем кофе. — Остыл… Заговорил я вас.
По–прежнему демонстрировал Ихмператор свою заботу обо мне, как о молодохМ специалисте, по–прежнему доброжелательно и великодушно рокотал надо мной его императорский басок, но я знал, что он меня ненавидит и — допусти я ничтожную оплошность — он растопчет меня.
Жонглируя фразахми о необходимости разносторонней практики, он подсовывал мне работу нудную, канцелярскую. От опытов я был отстранен и с утра до вечера скучно корпел над однообразными бумагами. Но мне и в голову не приходило раскаяться, затребовать пощады или (воспользоваться одним из путей к примирению, которые Император умышленно, думаю я, оставлял открытыми.
А все‑таки не было ли в честности, которую я так пылко исповедовал, примеси корысти? Не полагал ли я, что если на одну чашу весов с щедрым походом швырнуть связку добрых дел, то она уверенно перевесит другую, устыжающую нас чашу?
Болезненного вида человек в букинистическохм магазине с грустныхМ вожделением глядит на книгу, которую продавец отказалась придержать до вечера.
— Не имею права… Да это и не антиквар, не тридцать рублей. Рубль семьдесят всегда найдется.
Человек кивает, соглашаясь. Я отзываю его в сторону и предлагаю рубль семьдесят. По жёлтому лицу идут пятна.
— А я вам, — говорит он, запинаясь, — я вам принесу, куда скажете.
Я не смотрю на него, чтобы не видеть в его глазах уважительной благодарности.
Я встал, как обычно, в восемь и, когда вышел из своей комнаты, удивился, что Федор Осипович до сих пор в постели. К этому времени его кровать всегда была аккуратно застелена.
С перекинутым через плечо полотенцем прошел в коридор и лишь на обратном пути в глаза мне бросилась необычная поза старика. Правая рука безвольно лежала вдоль тела. Одеяло, обнажив ноги в белых кальсонах, сползло на пол. Высоко и неподвижно желтели ступни.
Я одеревенело приблизился к кровати. Старик трудно открыл глаза. Осунувшееся лицо в утреннем свете было белым — одного цвета с седыми волосами. Странно суженные, будто сплющенные зрачки глядели с выражением страдания. Он разомкнул губы, но звуки, выползшие изо рта, были невнятны.