Однажды нам особенно повезло — мы доверху наполнили грибами отцовскую кепку. На высоком крыльце стояла, ожидая нас, мать. Утреннее солнце ярко освещало её тонкую фигуру. Я издали приподнимал кепку, чтобы мать увидела грибы.
— Красивая она у нас, — тихо проговорил отец, и что‑то такое послышалось в его голосе, что я удивленно посмотрел на него.
Вологолов был со Шмаковым на «ты», но предлагая в качестве компенсации за увозимую им женщину три бутылки «столичной», он сказал Шмакову «вы». «Я захватил кое‑что, — сказал он. — Три бутылки «столичной». Я вам оставлю».
Хозяйства мать не касалась, но непостижимым образом вдыхала душу во все наши дела. Мы оба чувствовали это, когда она уезжала в город к сестре, хмоей тетке. Пусто и неуютно становилось в доме, мы почти не говорили друг с другом, и я все время помнил, что вовсе не отец он мне, а так — чужой, непонятный человек…
Ласточка–береговушка, высунув голову из гнёзда, провожала лодку внимательным взглядом. Лена долго не отрывала от нее глаз.
Левый берег равнинно простирался вдаль, заросший высокой и сочной травой, в одном месте уже скошенной. Правый обрывисто нависал над нами. Торчали, извиваясь, корни деревьев.
Мы с отцом непременно ходили встречать автобус, на котором возвращалась из города мать. Она появлялась в дверях нарядная, с покупками, узко перехваченная в талии белым широким поясом с медными заклёпками. Мы бросались к ней, как две собачонки, надолго оставленные хозяином в пустой квартире. Нас прорывало— мы говорили, говорили, рассказывали о новостях в нашем маленьком хозяйстве и то, что ещё час назад казалось скучным и обыденным, приобретало блеск новизны и значительность большого события. Мать. со скупой улыбкой (ока вообще улыбалась хмало) поглядывала то на него, то на меня, но на меня чаще, и, хотя шла она обычным своим шагом, мы почему‑то бежали, каждый со своей стороны, мелкими нелепыми шажками. Мы снова говорили с отцом, предвкушали новые дела, смеялись — опять чувствовали себя людьми близкими и необходимыми друг другу.
Брошенный старик приехал в город и через мальчика вызвал на улицу подростка, который ещё несколько дней назад звал его папой. Старик сказал ему, что прощает и жену и даже её любовника и, если она хочет, этот человек может по–прежнему бывать в их доме. Пусть только она вернётся…
Подросток слушал, кивал и думал, как бы скорей улизнуть обратно в дом. Когда он был у ворот, отец снова окликнул его, но он не обернулся. Это была их последняя встреча.
Пока мы с Антоном разбивали палатку, коричневая, в крупный горошек блузка Лены мелькала между молодыми соснами. Опытный в походных делах Антон взял на себя костёр и ужин, а я с удочкой спустился к реке. Берег оказался песчаным, я глубоко изрыл его в нескольких местах, но червя, естественно, не было. Я поднялся выше. Всюду под тонким слоем сероватой земли лежал спрессованный песок. Тогда я поймал кузнечика — их звенящий неумолкаемый галдёж несся со всех сторон. Ослабив кулак, хотел взять его, но он упруго оттолкнулся и вылетел из руки. Лена засмеялась.
Когда мы уехали из Алмазова, твердил я себе, мне не было и шестнадцати. Разве мог я помешать уходу матери — ведь она даже не спрашивала моего согласия? Взрослые вершили свои запутанные дела, и какое имел я право совать в них нос?
Вологолова привел в дом сам Шмаков. Приехали, сказал он, из конторы «Заготскот», от этого человека многое зависит и, может быть, он согласится заглянуть к ним. Он суетился и упрашивал мать приготовить хороший ужин.
Мать молчала. Она часто теперь была не в настроении. Возвращаясь — из города, не выглядела, как прежде, молодой и устало–счастливой. Мы больше не лазили с отцом в гору за шиповником, который он приучил нас пить вместо чая, не путешествовали в соседнюю Щегловку на Плачущую скалу. Выпив, отец петушился, кричал, что в город не отпустит её больше. Мать молча курила. Лишь однажды, резко повернувшись и глядя на него через плечо сузившимися глазами, процедила: «Хочешь, чтобы я вообще не вернулась?»
Важный гость должен был вот–вот заявиться, а мать и не думала — вставать со своего кресла. Шмаков нервничал и шарил по полкам.
Существует такой прибор — гироскоп, который всегда сохраняет по отношению к земле строго вертикальное положение, как бы ни кренился корабль или самолет. Мне запомнилась мысль одного нашего преподавателя, что и в человеке есть свой нравственный гироскоп, и потому мы даже без помощи разума ощущаем, что хорошо, а что плохо.
Несколько лет подряд он звал этого человека «папой», после же, когда у матери появился любовник и подросток понял, что жизнь его выгодно изменится, он перестроился и отныне отец в его сознании стал существовать как «он».