Солнце поднималось, припекало, нет еще вязкой пыли, она далеко, в августе, а сейчас воздух и горячий, и прозрачный, и не скрывает далекие, за холмами пики заснеженных вершин. Колышутся… горы, холмы в ярко-сиреневых дугах и огненно-желтых попискивающих точечках – у ног пригрелись крошечные цыплята. Я неведомо как засыпаю. Голову клонит к земле, и, едва не свалившись с камня, вздрагиваю всем телом, открываю глаза.
Цыплята забились в тенек камня, курица запрыгнула на приступку у печи и пытается грести, начинающие остывать здесь, угольки.
Дверь в сени закрыта.
Защелкнута.
Поднимаюсь с камня. За дверью тихо. Через окошечко в сенях видно – тесто выползло из заполненных жаровен, выползло из корыта и тянется к полу. В глубине хаты, за распахнутой дверью у окна на высокой кровати с блестящими шарами на груде подушек полулежит бабушка. И вижу неподвижный Райкин затылок.
Бабушка умирала. Мотала головой и то бугрился, то опадал ее живот. Страшным был неподвижный затылок Райки.
Закричала, наконец, бабушка, вырвалось:
– Господи, Боже, отведи…
Потом бормотание, и потом:
– Ух, больно. Откуда ж столько? Больно!
Жизнь напомнила о себе в последний раз и ушла от бабушки. Уходя, оставила улыбку. Тихим и покойным сделалось ее лицо, словно в самой последней боли было явлено ей что-то чистое и ясное.
Закричала Райка и метнулась к двери, я увидел круглые, пустые, без слез ее глаза.
А дверь-то заперта.
Райка заколотила, заколотила.
Закричала, закричала.
Я отпрянул от окошечка и страх понес меня на пустую прожаренную солнцем улицу.
Никогда уже больше не кричал я, захлебываясь горькими слезами:
– Мама, мамочка, поцелуй меня еще.
––