Выбрать главу

— Это уж точно.

— Страшный, правда же? Поглядишь, как он бритву кидает, аж кровь в жилах стынет. Зажмёт её вот так вот между пальцев и как метнёт вбок, курице прямо в глаз! И ни промахивается, ни разу. А курица-то живая, на месте не стоит.

— Я тоже видел, во дворе одного храма в Ама. Правда, всего один раз.

— Ужас, да? А что будет, если он узнает, что я к тебе ходила, а? Подумать страшно! Он ведь ревнивый — ужас. Не простит ни тебе, ни мне. Я, знаешь, чуть с ума не сошла потом, думала всё: как ты себя поведёшь? А сама старалась виду не подавать.

— У меня тоже каждый день мурашки по коже бегали.

— А он вроде бы подозревал, что я к тебе ходила. Несколько раз смотрю на него и чувствую: ну всё, узнал. И не вдохнуть, не выдохнуть… А тебе он ничего такого не говорил? Намёками вызнать не пытался?

— Нет, — солгал я. Солгал машинально, ни на минуту не задумавшись.

— Ну, тогда повезло. Если прознаёт, где мы, считай, всё. Он как змея — если решит чего, ни за что не отстанет.

— Правда?

— А иначе разве дала бы я ему кожу свою марать?

— Вы что, не хотели?

— А ты что думал? Я что, дура что ли? Донимал меня, умолял да упрашивал на все лады, припёр меня к стенке, так что ни вдохнуть, ни выдохнуть, вот я и… Знаешь, я тогда шла к тебе и думала: а прознаёт он, и чёрт с ним. Хотелось разок ему рога наставить. И поглядеть на него, на сволочь этакую. Какую он тогда рожу скорчит.

Какую же тогда цель преследовал Маю, послав меня позавчера в Даймоцу с пистолетом?

— А потом как подумала, сколько из-за меня бед тебе…

— …

— Одиноко мне было, понимаешь? Маю вдруг заявил, что съездил, договорился со знакомыми какими-то в Тодзё, и что теперь Симпэй у них жить будет. И ведёт себя так, будто я ему и не нужна вовсе. Говорит, опять в странствие уйдёт — учиться. А потом оказалось, что он уже тогда знал, что брат мой в жопу попал. Забоялся, что его тоже в эту заваруху втянут, вот и запел такие вот песни. А я тогда ещё ничего не знала. Ему ведь до меня дела нет — истыкал меня своими иголками и всё, проваливай куда хошь. Я ему как старая зубная щётка. Да только если он про нас с тобой узнает, тогда дело другое. Такой уж он человек. Из кожи вон вылезет, но выследит и отомстит. Хотя самое важное ему — иголки свои втыкать, а как истыкает — всё. Дальше до тебя интереса ему, как до старой заварки. А перед тем как разрешила, всё клянчил: дай, говорит, душу свою на тебе выколоть. Вот с такой вот рожей.

Ая изобразила на лице выражение дьяволицы театра Но.

— У него вместо сердца — марка стоиеновая. Говорит, в провинции Оосю, в Хираидзуми, храм есть один, Тюсондзи, так в этом храме кэман какой-то висит, это украшение такое, и что этот кэман на марке напечатали. А я ему говорю, мол, что я, учёная что ли? Тоже мне, нашёл, кому рассказывать!

— Так господин Маю в Тюсондзи ездил?

— Икусима, я хотела, чтоб ты мои груди сосал, понимаешь ты? Чтобы дырку мою волосатую вылизал.

Ливень лучей, обрушившись на мостовую, осыпался брызгами, нещадно бил в глаза. Пятиярусная пагода отбрасывала на землю густую тень.

— Разве мы люди? Мы — звери в человеческой коже. А чего ты дрожал-то тогда? Неужто я страшная такая?

— Я же вам только что сказал.

— Ладно, ясно с тобой всё…

Бродячая собака прошла по двору, высунув красный язык.

— Мне бы только из мужика деньги вытянуть. Елду я твою люблю. И больше ничего.

— Это не так.

— Не так? Это ещё почему?

— Ну, как почему…

Действительно, мы терзали друг друга как два омерзительных скота. Но оба хотели всем сердцем именно этого. Цеплялись друг за друга, как утопающий за соломинку. Хотя я при этом дрожал от страха. Мы просто не могли иначе.

— Меня продали. Значит, я — уже не я. Я теперь всё равно что покойница. Или вещь какая, которую из магазина домой несут. Они могут со мной делать всё, что хотят — хоть сварить, хоть пожарить, как вон твою свинину с говядиной. Я — покойница. Это душа моя сейчас с тобой разговаривает. А что за разговоры ведёт — тоже ясно: что елду твою любит до смерти. Дура, а? Какая дура…

— Нет. Ты — цветок лотоса. И ты — хорошая.

Впервые я назвал её на «ты». Назвал невольно, но просто не мог иначе. Её слова были воем волка, затравленного, знающего, что смерть близка. Ярость и отчаяние, сквозившие в каждом слове, дышали ледяным холодом, холодом души, для которой человеческая оболочка стала мучительным бременем. Этот ледяной холод я невольно назвал «цветком лотоса». Я мог назвать его и «Калавинкой» — разницы не было никакой. Наверняка Маю выколол на её спине холод, сковавший за долгие годы его тело и его душу. Словно одержимый этим бесовским холодом. И, сделав своё дело, выбросил её. На её глазах выступили слёзы.