В декабре сорок первого Юрка пришел в Куйбышевский райком комсомола. Девушка-секретарь, укоризненно поглядев на шапку, криво насаженную на оттопырившееся ухо, прочла: «Прошу принять меня в комсомол и немедленно отправить на фронт…»
— Садись, — она устало кивнула на стул. Юрка сел, неохотно стянул треух.
— Ремесленник?
— Ага.
— А теперь?
— Расформировали, печки для танков паяю на Семеновской.
— Меня тоже не берут, — грустно сказала девушка. — Да и без танков не повоюешь… А в комсомол примем, завтра приходи.
Мать и четырнадцатилетняя Роза, тоже поступившая на завод, уехали рыть противотанковые рвы. Иногда немцы бомбили, и старухи с детьми торопились в недостроенный вестибюль метро «Электрозаводская». «Убегу я на фронт — совсем ведь рядом», — глядя с ненавистью на обнаглевшие «юнкерсы», думал Юрка. Но тут всех бывших ремесленников снова собрали в одно училище № 40. Они вытаскивали станки из разбомбленных эшелонов, спешно восстанавливали их и делали для фронта мины, взрыватели, снаряды. Спали, ели прямо у станков. Мастером был старик, потомственный заводской, из универсалов. «Как карандаш держишь? — вскидывая реденькую бородку, кричал он Юрке в ухо. — Рука человеческая, — он тыкал ему в нос сухую растопыренную пятерню, — тысячи лет сотворялась… Для дела. А ты, как курица лапой. Воображение пространства надо иметь…» Юрка, хмурясь, следил за гибкой стариковской рукой, вцепившейся в карандаш, и, дивясь чистоте рождавшихся линий, думал, что и впрямь рука их мастера — сложнейший инструмент, как бы сливший воедино штангенциркуль, разводной ключ, метчик, лекало, угольник. Поминая тот добрый урок, он и детей, едва вошли в ум, стал учить «воображению пространства». Положит спичечный коробок: «А ну, Вовка, изобрази в трех проекциях». Потом отломает часть крышки: «А теперь?»
В конце сорок второго их всех отправили под Горький, учиться военному делу.
— Как-то зимой, — вспоминает мать, — иду я с завода, задумалась. Вдруг: «Антонина Ивановна!» Причудилось, думаю. А тут в другой раз: «Антонина Ивановна!» Оглянулась — Ю-у-урка! В полушубке, с винтовкой. Кинулась, не помня себя: откуда? как? надолго? Оказалось, их эшелон в Перове застрял. Ну, мы с Розой, как кончим работу — сейчас каши, картошки в мешок, — и в Перово. А в воскресенье заныло, заныло сердце — и точно, отправили их…
Письма Юрий писал бодрые: «Бьем фашистских гадов, не жалеем мин, побольше бы! Ваш сын и брат». А весной принесли военный треугольничек Антонине Ивановне прямо в цех. Развернула — «Загремел в санбат… мизинец на правой оторвало… читаю „Арктический мост”». От усталости ли, от волнения смешалось все в голове. «Бабоньки, — крикнула, — который мизинец — вот этот или тот?» Испугалась, что большой палец оторвало. Для слесаря это беда.
Сразу после войны Юрия не отпустили. В Днепропетровске обучал новобранцев радиоделу. А как увольнительная — бежал на телеграф, к телефонистке Марусе. В сорок девятом полетела в Москву телеграмма: «Мама приезжай батя не дает разрешения серьезный шаг жизни». Антонина Ивановна сразу уразумела: жениться решил. Собралась, поехала к их генералу. В День Военно-Морского Флота сыграли свадьбу, а после свадьбы увезла Антонина Ивановна сноху с собой, устроила на заводской коммутатор. Тихо было в сером доме на Бужениновке: кто погиб на войне, кто не вернулся еще из эвакуации, кто служил.
В середине апреля приехал наконец Юрка. Мужичок стал — в плечах развернулся, подрос, ничто из старого не налезло. Так в сержантском обличье и вышел на завод. Вечером Первого мая, едва разошлись гости, выдвинул из-под кровати отцовский ящик с инструментом, пальцем попробовал «карасики», подержал дрель, плоскогубцы, пассатижи. Мать поняла: боится, разучился за войну, небось и названия позабыл. Ничего, как в цех придет — поневоле все вспомнит. Слесарей — раз, два и обчелся, как бы не задергали его, не заклевали. Позвать же сына на свой участок Антонина Ивановна не решалась: колбомойка потерпит, в стеклодувке умная рука нужнее.