Выбрать главу

«Я могу сегодня сесть, дедушка, с тобою рядом?»

«Нет. Ни сегодня, ни через неделю, ни через год».

«А почему?»

«Потому что, как я уже тысячу раз тебе говорил, мужчинам и женщинам нельзя здесь сидеть рядом друг с другом».

«Но мы же сидим дома рядом».

«Да, сидим. Дома, но не в синагоге».

Софи вздыхала, но не решалась протестовать из боязни, что ее оставят дома. А в общем-то девочка очень сильно не расстраивалась, так как ее любимый дедушка находился совсем рядом. Маленькое помещение синагоги не позволяло установить обычный в таких случаях балкон, отделяющий женскую половину прихожан от мужской. Существовала лишь символическая линия раздела, представлявшая собой резное деревянное переплетение в виде кружев, покрытое темно-красной занавесью. Для придания прочности этому переплетению низ и верх его был украшен прутками из полированной меди. Самым первым открытием Софи было то, что если чуть отодвинуть занавеску, осторожненько, одним пальцем, то можно подглядывать за мужской половиной, причем ни мужчины, ни женщины об этом и догадываться не могли.

Софи разглядывала все: богато разукрашенные свитки Торы, черные шапочки, которые, как она потом узнала, назывались ермолками, талес, шелковую шаль с бахромой по краям, которая раскачивалась во время молитвы, подчиняясь вековым ритмам молящихся, и в такт с ними двигались и ниточки бахромы талеса, а если это были праздничные церемонии, это же самое происходило и с шофаром – покрытым резьбой бараньим рогом. И все вокруг было в странных узорах в виде крестообразных штрихов – такую тень отбрасывала линия раздела.

Случалось, что когда-нибудь днем, дома, до Бенджамина доносились звуки религиозных песнопений: девочка в синагоге запоминала их и пела.

«Какой голос!» – бормотал он, буквально цепенея от изумления. «Софи, дорогая, если бы ты родилась мальчиком, тебе бы было суждено стать певчим. Видимо у Бога были свои соображения, когда он поместил такой голос в женское тело, но они недоступны моему разуму».

Когда Леон и Рашель возвращались из лавки, Софи обычно уже спала и им не доводилось слышать ее пение. Бенджамин лишь рассказывал им о ее изумительном голосе.

– Нужно что-то делать. Я не знаю что именно, но такой дар нельзя оставлять без внимания, – говорил старик родителям Софи.

– Да, да, папа. Ты прав, но сейчас есть вещи и поважнее, – слышалось в ответ.

– Что же, что же это? Что может быть важнее вашего единственного ребенка?

– Папа, мы переживаем сейчас великие дни. Посмотри, что происходит в Америке – революция не больше и не меньше. А теперь во Франции происходят такие вещи, что…

Леон с энтузиазмом заговорил о том политическом подъеме, который охватил Францию. Очарованный видами на будущее, Леон не мог усмотреть во всем этом надвигающейся катастрофы. А она готова была вот-вот разразиться. Леон не видел того, что над прекрасной страной уже простирала свои серые крылья тень la guillotin.[1] «Наступает новый век, – говорил он отцу, – он обещает быть чудесным. Папа, поверь, ты еще доживешь до тех времен, когда нам выпадет увидеть, о чем мы и мечтать-то не могли».

«Может быть. Если Богу угодно, он сделает сутки по десять часов вместо двадцати четырех и месяцы будут длинною в две недели», – размышлял Бенджамин. «Я, сын мой, старик. Будущее не может для меня наступить в один момент. Все это предназначается для тебя и для маленькой Софи тоже. Может быть в этом прекрасном будущем найдется место и для ее голоса…»

В силу того, что Бенджамин не был человеком, склонным к рассуждениям о политике, он не мог расслышать песен в другой тональности, которые в те времена распевали во Франции. Но Леон был прав – они слышались достаточно отчетливо. Их пели на берегах рек, на полях деревень, на каменных мостовых городов. «Хлеба для всех, долой угнетателей», – слышалось в этих песнях. Своего крещендо, они достигли в день рождения Софи – 14 июля 1789 года. Штурмом была взята Бастилия. Началась французская революция.

«Я говорил тебе, папа, говорил», – ликовал Леон. И его эйфория, казалось, имела основания, когда в конце января 1790 года все сефарды юга Франции были объявлены ее полноправными гражданами, детьми la patrie.[2]

Страна была словно охвачена каким-то гигантским вихрем. Евреи, теперь новоиспеченные граждане Франции, готовы были отдать революции все: сердца, души, финансы, лишь бы обеспечить ее успех. Они всё до последнего сантима жертвовали в фонды и записывались в гвардию. Леону и Рашель также не сиделось на месте. «Папа, мы отправляемся в Париж», – объявил своему отцу Леон в сентябре. «Ненадолго, на несколько недель всего. Просто хочется посмотреть и, если сумеем, помочь революции. Ни с тобой, ни с Софи за это время ничего не случится».

Схоласт по своей натуре, Бенджамин не читал газет и не вдумывался в происходящее. Эта осень в окрестностях Бордо выдалась мягкой и теплой; Они с Софи много гуляли. О происходящих в стране событиях он узнавал из пересудов на улицах, когда водил по ним за руку Софи. В первые дни гражданской войны людские идеалы о свободе, равенстве и братстве не были омрачены надвигающимся ужасом: власть Террора была всего лишь облачком, дымкой на ясном горизонте.

Кроме сына Бенджамину некому было объяснить происходящее. Леон был своего рода интерпретатором, популяризатором событий для него. Но сын отсутствовал и отец был вынужден формировать собственный взгляд на события. По какой-то неясной причине старик уверовал в то, что Европа теперь стала для евреев безопасным местом и что грядет новый, чуть ли не мессианский век.

– Сам hamashiah[3] должен прийти, Софи, – сказал он однажды. – Я жил для того, чтобы увидеть его и ты родилась как раз ко времени, чтобы его лицезреть…

Предаваясь грезам об этих чудесах, он выработал некий план. Вместе со своей любимой Софи Бенджамин отправится за горы, в Испанию. И там, на родине своих предков, они обратятся к помазаннику Божьему.

По узенькой тропке над обрывом ущелья пробирались два человека. В этом месте начинались отроги южных Пиренеи, еще относительно невысоких на территории испанской провинции Лерида. Именно в этом месте бурная и ледяная река Ногуэра прорезала узкое ущелье, круто уходящее вниз.

Эти двое шли медленно. Первый в этом году морозец покрыл узкую полосу дороги льдом, идти было трудно и опасно. Оба были цыганами. Старший, Хоселито, шел впереди.

– Здесь самое опасное место, – бормотал он, – немного осталось, дальше дорога станет шире.

Мужчины были вынуждены прижаться всем телом к стене обрыва и изо всех сил вцепиться в выступы камней.

– Здесь можно опереться ногами, – прошептал Хоселито, – давай за мной.

Второму, Карлсону, было пятнадцать лет – уже не мальчик, но еще и не мужчина. Он был выше Хоселито, хорошо физически сложен, в смекалке не уступал своему старшему партнеру, а потому держался увереннее его. За свою короткую жизнь Карлос уже на опыте убедился, каким хорошим учителем может стать сама жизнь в условиях постоянного преследования. Он был проворнее и выносливее своего проводника. – Хоселито становился для него обузой, но оставлять его он не желал.

– Долго еще нам идти? – лишь поинтересовался Карлос.

– Нет. Деревня за следующим поворотом. Карлос взглянул на небо.

Хотя уже миновал полдень и солнце достигло своей крайней зимней точки, оно по-прежнему сияло ослепительно. Молодой цыган попытался придать своему лицу безразличное выражение, но в его серых глазах затаилась тревога. Хоселито смог прочитать мысли Карлоса и поэтому угрюмо произнес:

вернуться

1

la guillotine (франц.) – гильотина. (Здесь и далее прим. редактора).

вернуться

2

la patrie (франц.) – родина.

вернуться

3

hamashiah (евр.) – мессия, пророк.