Полдень. Ты, обернутая, как обычно, большим белым полотенцем, которое словно искрится все на солнце, спускаешься в сад. Наша хозяйка удивляется моему отсутствию, а ты непринужденно объясняешь ей, что она больше не увидит меня, что я уехал в Париж.
Удивилась ли ты, когда, проснувшись, не увидела меня рядом с собой? А когда ты обнаружила, что в платяном шкафу нет моих вещей, то почувствовала ли ты себя так же плохо, как чувствовал себя я, унося их с собой?
Полдень наступил и для меня, но теперь он наступил страшно далеко от тебя, в мире, где тебя больше нет. Будущее видится мне пустым и ужасающим. Я вернулся к нам домой, отныне не к нам, а к себе, в эту квартиру, которую ты находила слишком большой и потому заполнила ее растениями. Прошло всего шесть часов с тех пор, как я решил покинуть тебя, и я уже задыхаюсь.
Понимаешь ли ты, что я покинул тебя навсегда? Нет, ты еще, наверное, не отдаешь себе в этом отчета. Ты думаешь, что мой отъезд — всего лишь проявление дурного настроения, что сегодня же вечером я вернусь, чтобы присутствовать на премьере. В противном случае ты уже позвонила бы мне, потребовала бы объяснений. Впрочем, нет! Ты не нуждаешься в объяснениях. Ты прекрасно понимаешь, что я просто не мог поступить иначе и не уйти, что уход для меня был единственным средством избавиться от моих подозрений и от моего позора: если ты обманула меня, если ты насмехаешься надо мной, то, по крайней мере, я отреагировал с достоинством!
Но в то же время как мне все-таки трудно избавиться от чувства, что я напрасно лишился тебя, просто потому, что не понимал тебя. Скажи мне, умоляю, скажи мне, что я делаю себя несчастным без причины! Теперь тебе не нужно подбирать аргументы, искать объяснения. Достаточно одного жеста, самого простого жеста, который заменил бы все доказательства того, что ты меня любишь, что ты дорожишь мною: позови меня! Заставь меня вернуться!
Она не позвонила ни в тот день, ни в следующие дни. Я вспомнил, что она не умела ничего желать и что она ни в ком по-настоящему не нуждалась. Я уехал, и увидел лишь то, что она от этого не страдает. Может, она обладала сверхчеловеческой силой? Или то было простое равнодушие? Мое внезапное решение расстаться было принято ею раньше меня, скорее всего, она приняла его в первый же день.
Или же твое молчание, это ужасающее спокойствие, которое ты обнаружила, явилось всего лишь своеобразным признанием, признанием того, что да, ты действительно изменяла мне, что ты даже больше не считаешь нужным оправдываться, что ты решительно ничего ко мне не испытываешь и что мне ничего больше не остается, кроме как самому разбираться со своими страданиями, со своим одиночеством, со своей нелепой потребностью вновь обрести достоинство?
Беру книгу. Проходит час, в течение которого не удается прочитать ни строчки. Тогда я захлопываю ее. Мне не скучно, время проходит очень быстро, так же быстро, как мысли, бегущие в голове по кругу, как лошади в манеже. Все те же нескончаемые мысли, все та же ностальгия, все те же тревоги и хотелось бы устать от них, но приходит ночь и забываешь даже зажечь лампу, так как манеж все время блестит безжалостным светом своих гирлянд, и никакая усталость не приходит, и тысячный круг завораживает так же, как и первый! Вечная свежесть тревоги! Обволакивающий свет страдания!
Ждать, ждать неизвестно чего до отупения, а потом мало-помалу начать понимать, что та, которую ты еще несколько ночей назад держал в своих объятиях, отныне и навсегда недоступна тебе — каждый, наверное, пережил это самое обычное из страданий, и каждый извлекает из этого один и тот же опыт, каждый делает одни и те же жесты, ощущая одинаковую растерянность, одинаковое одиночество, каждый вдруг обнаруживает свою неспособность совершать самые простые действия, перестает вдруг есть или спать! Но это страдание является одновременно и уникальным, таким же, как опыт смерти, и каждому предстоит разгадывать его слово за словом.
Время начинает течь так же быстро, как во сне, даже если иные мгновения стоят целых дней, как это бывает во сне. В результате не прошло и недели как я очутился на борту маленькой яхты моих друзей Б. в обществе еще одной пары где-то поблизости от Порто-Веккьо. Меня взяли в плавание из любезности, узнав о моих неурядицах и выслушав по телефону изложенный без особой стыдливости рассказ о моем горе. Планировался круиз вокруг Корсики. Зажатый на целый месяц между небом и морем на двенадцати метрах небольшого судна, я не должен был бы иметь ни возможности, ни, быть может, соблазна позвонить моей возлюбленной, и уж тем более — возможности отправиться к ней: мой друг Б. как бы привязал меня к мачте, чтобы я, подобно Одиссею, смог бы устоять, внимая пению сирен. Но безжалостное солнце, обрушивавшееся на палубу, словно какой-то град, скоро обнажило мою тревогу, не оставило от моего первоначального и недолгого мужества, от моей воли ничего, кроме иссохшего скелета. К тому же две дамы занялись моим излечением с поистине удручающей заботливостью, тяжесть которой добавлялась к тяжести жары: что у меня могло быть общего, — восклицали они, — с этой комедианткой, кстати, слишком молодой для меня, которой, в довершение ко всему, явно не хватало зрелости? Мои подруги решили найти мне настоящую спутницу жизни. Они искали среди своих знакомых, среди коллег по работе какую-нибудь симпатичную вдову или привлекательную разведенную женщину, которая подошла бы мне не в пример лучше. Эти добрые души перелистывали свои записные книжки, подвергая анализу каждую кандидатуру и по ходу дела доводя до моего сведения свои комментарии: такая-то могла бы заинтересовать меня своими привлекательными формами, но ее нос был явно длинноват, у другой после многочисленных беременностей отвисла грудь и к тому же остался шрам после кесарева сечения, а еще одна, самая красивая, к несчастью, имела «куриные мозги».