Взгляд Лазарро остекленел:
— И все в одной картине? — тоскливо протянул он.
— Ну да, — сказала Сильвия, снова ставшая игривой невестой. — Нарисуй целую кучу всего, чтобы люди раз и навсегда перестали говорить, что их дети рисуют лучше тебя.
Лазарро сгорбился и потер глаза. То, что он рисовал, как ребенок, было правдой. Он рисовал, как одаренный ребенок с невероятно богатым воображением — и все же как ребенок. Кое-что из того, чем он занимался сейчас, мало отличалось от того, чем он занимался в детстве.
Лазарро поймал себя на том, что гадал, не была ли его первая работа лучшей. Первое его сколько-нибудь значимое произведение было выполнено крадеными мелками по асфальту в тени чикагских трущоб. Ему было двенадцать.
Он начал свое первое значимое произведение, то ли чтобы разжиться мелочью, то ли в шутку. Яркие мелки покоряли все больше и больше асфальта, и картина становилась все более странной. Зеленые стены дождя с черными молниями падали на беспорядочные нагромождения пирамид. Тут был день, а там ночь, бледно-серая луна обозначала день, а ярко-красное солнце — ночь.
И чем более ненормальной становилась картина, тем больше она нравилась растущей толпе. Мелочь рекой лилась на тротуар. Кто-то принес художнику еще мела. Пришла полиция. Пришли репортеры. Пришли фотографы. Пришел даже мэр.
Когда юный Лазарро наконец поднялся с четверенек, он стал, по крайней мере, на один летний день, самым знаменитым и любимым художником на Среднем Западе. Теперь он уже не был ребенком. Он был мужчиной, зарабатывавшим на жизнь детскими рисунками — а жена просила его нарисовать индейца, похожего на индейца:
— Это будет совсем просто, — говорила Сильвия. — Тебе не надо будет вкладывать в это душу. — Она скорчила рожу и прикрыла рукой глаза, осматривая окрестности, как индеец Стэдмена. — Просто нарисуй огромного индейца, — попросила она.
К часу ночи Дарлин Стэдмен дошел практически до помешательства. Килограммы краски были нанесены на холст — и килограммы были с него соскоблены. Как бы абстрактно Стэдмен ни начинал картину, вечные мотивы неизменно возвращались. Он не мог запретить кубу превращаться в домик, конусу — в гору с покрытой снегом вершиной, шару — в полную луну. И повсюду всплывали индейцы — их было достаточно для съемок «Последнего боя Кастера».
— Твой талант не может не прорваться, а? — сказала его жена Корнелия.
Стэдмен взорвался и приказал ей лечь спать.
— Будет чертовски здорово, если ты не будешь смотреть, — капризно сказал жене Лазарро.
— Я просто не хочу, чтобы ты слишком надрывался, — сказала Сильвия, зевнув. — Я боюсь оставить тебя наедине с этим. Я боюсь, ты вложишь сюда душу и все усложнишь. Просто нарисуй индейца.
— Я рисую индейца, — сказал Лазарро, выходя из себя.
— Ты… ты не против, если я задам вопрос? — спросила Сильвия.
Лазарро закрыл глаза:
— Задавай.
— Где индеец? — спросила она.
Лазарро стиснул зубы и указал в центр холста: — Вот твой чертов индеец, — сказал он.
— Зеленый индеец? — спросила Сильвия.
— Это нижний слой, — сказал Лазарро.
Сильвия обняла его и погладила по голове:
— Дорогой, — сказала она, — не надо нижних слоев. Просто нарисуй индейца. — Она взяла тюбик с краской. — Вот — это подходящая краска для индейца. Просто нарисуй индейца и раскрась его этим, как в раскраске с Микки-маусом.
Лазарро зашвырнул кисть на другой конец комнаты:
— Я не могу даже раскрасить портрета Микки-мауса, если кто-нибудь смотрит ко мне через плечо! — прокричал он.
Сильвия попятилась:
— Прости. Я просто пытаюсь сказать тебе, как это должно быть просто, — сказала она.
— Иди спать! — заорал Лазарро. — Ты получишь своего вонючего индейца, только иди спать!
Стэдман услышал вопль Лазарро и принял его за крик радости. Стэдман подумал, что вопль означает одно из двух: или Лазарро закончил картину, или у него появился гениальный замысел, и картина скоро будет готова.
Он представил себе картину Лазарро — он видел в ней то светящегося Тинторетто, то мрачного Караваджо, то вихрящегося Рубенса.
Ни во что уже не веря, Стэдмен снова принялся упрямо убивать индейцев мастихином. Его презрение к самому себе достигло максимума.
Осознав, насколько глубоко его презрение к себе, он перестал работать. Оно было глубоко настолько, что он мог без стыда перейти дорогу и купить у Лазарро картину с душой. Он немало бы заплатил за картину Лазарро, за право подписать ее собственным именем, за то, чтобы Лазарро молчал об этой грязной сделке.
Придя к этому решению, Стэдман снова взялся за кисть. Теперь он рисовал, наслаждаясь своей старой, бездарной, бездушной сущностью.
Он создал горный массив с дюжиной зазубренных пиков. Он провел кистью над горами, и кисть оставила за собой облака. Он потряс кистью у подножья гор, и на свет показались индейцы.
Индейцы сразу построились, чтобы напасть на что-то в долине. Стэдман знал, на что они нацеливались. Они собирались напасть на его прекрасный домик. Он привстал и яростно принялся рисовать домик. Он распахнул его дверь. Он изобразил внутри себя. «Вот она, сущность Стэдмана! — усмехнулся он. — Вот он, старый дурак!»
Стэдмен зашел в трейлер, чтобы убедиться, что Корнелия крепко спит. Он пересчитал купюры к бумажнике и прокрался сквозь студию на улицу и через дорогу.
Лазарро был измотан. Ему казалось, что последние пять часов он не рисовал, а пытался спасти индейца с рекламы сигарет из зыбучих песков. Зыбучими песками была краска на холсте Лазарро.
Лазарро перестал пытаться вытащить индейца на поверхность. Он позволил его душе улететь в счастливые охотничьи угодья.
Картина сомкнулась над головой индейца, а также над самоуважением Лазарро. Жизнь назвала Лазарро притворщиком — и он всегда знал, что так и будет.
Он улыбался, как преступник, надеющийся, что его преступления будут еще много лет сходить ему с рук. Но он не мог на это надеяться. Он страшно любил живопись и страшно хотел продолжать писать. Если он был преступником, он был и самой невинной его жертвой.
Лазарро уронил свои непослушные руки на колени и подумал о том, что сейчас делают гениальные руки Стэдмена. Если Стэдмен скажет своим рукам быть светскими, как у Пикассо, они будут светскими. Если он скажет рукам быть строго прямолинейными, как у Мондриана, они будут строго прямолинейными. Если он скажет рукам быть капризно-детскими, как у Кли, они будут капризно-детскими. Если он скажет им дымиться от злобы, как у Лазарро, волшебным рукам Стэдмена удастся и это.
Лазарро пал так низко, что ему пришло в голову украсть картину Стэдмена, подписать ее своим именем и угрожать бедному старику побоями в случае, если тот проговорится.
Пасть ниже Лазарро не мог. Он начал рисовать то, что он чувствовал — каким извращенным, грубым и грязным был Лазарро. В основном картина была черной. Это была последняя картина, которую Лазарро собирался когда-либо нарисовать, и назовет он ее «Никакого толку».
В дверь студии постучали так, как будто снаружи было больное животное. Лазарро продолжил лихорадочно рисовать.
Звук повторился.
Лазарро открыл дверь. Снаружи стоял лорд Стэдмен:
— Если я похож а человека, которого сейчас повесят, — сказал Стэдмен, — то именно так я себя и чувствую.
— Заходите, — сказал Лазарро, — заходите.
Дарлин Стэдмен проспал до одиннадцати утра. Он пытался заставить себя поспать еще, но не мог. Он не хотел вставать.
Пытаясь понять причины этого нежелания, Стэдмен обнаружил, что не боялся будущего. В конце концов, он прекрасно решил проблему, обменявшись картинами с Лазарро. Он больше не боялся унижения. Он написал свое имя на картине с душой. Возможно, снаружи, среди странной неподвижности, затаилась слава.
Не хотеть вставать Стэдмена заставляло ощущение, что этой безумной ночью он потерял что-то бесценное.
Бреясь и рассматривая себя в зеркало, он понял, что потерянное и не было его сущностью. Он был все тем же старым добрым неумехой. Денег он тоже не лишился. Они с Лазарро меняли шило на мыло.