Вопреки нашим опасениям ничто в поведении выходивших из леса воинов не выдавало враждебных намерений. Обеими военными колесницами управляли лишь возничие. Владельцы же их предпочли ехать верхом – куда более удобный способ передвижения по ухабам. Пехотинцы несли копья на плечах, а всадники сидели верхом без шлемов, нагрудников и кольчуг. Впрочем, чтобы припугнуть нас, отряду вовсе не обязательно было бряцать оружием. В Аттегии лишь мой брат Сеговез и я обучались военному искусству. Даго и Рускос вступились бы за нас, но престарелый ремесленник и полнотелый прислужник быстро бы пали. Что же касается Акумиса, он, хоть и слыл неплохим пращником, отнюдь не блистал отвагой и бежал бы от сражения. Чтобы избежать возможной схватки, мать заставила нас выйти безоружными. Мы с братом попытались ей возразить, но нам, мальчишкам, растущим без отца, надлежало подчиняться её воле. К тому же мать принадлежала к числу женщин, которые не терпели возражений.
От этого вооружённого отряда, подходившего к нашей изгороди, будто повеяло призрачным холодком. Уже не в первый раз стояли мы вот так, на пороге – мать, брат и я, – в ожидании воинов. Правда, случилось то давнее событие в другом месте и в другую пору, и, если мать до сих пор вспоминала о нём с болью, для нас с братом оно уже затянулось густым туманом.
Сумариос выдвинулся из строя. Он спрыгнул с коня и большими шагами направился к нам, чтобы первым предстать перед матерью. Вслед за ним последовал Куцио, его поверенный.
– Не тревожься, – быстро прошептал ей Сумариос. – Они не причинят тебе зла.
– Им здесь не рады, – громко ответила мать. – Пусть уходят.
– Ты не можешь их прогнать, – возразил Сумариос. – Они просят крова.
– Мне нечем кормить столько воинов. А моему врагу и подавно здесь не место.
– Ты не можешь их прогнать, – твердил Сумариос. – Их прислал Верховный король.
Лицо матери исказила жёсткая ухмылка, окрашенная горечью и злобой. Смотреть на неё было горько: гневная гримаса вмиг состарила женщину, над которой годы, казалось, были не властны. Во взгляде Сумариоса я уловил грусть и, быть может, толику стыда, ибо его приверженность королю подрывала доверие матери, которым она с недавних пор к нему прониклась.
Столпившиеся во дворе ратники расступились, пропуская вперёд ещё одного богатыря. Его украшения, оружие и даже ножны, обвитые длинными орнаментами в виде драконов, служили наглядным доказательством могущества. В его неброских дорожных одеяниях, напротив, не было и намёка на вычурность, ровно как и в шевелюре и усах, остриженных довольно коротко. Он и без всяких причуд выделялся из толпы, и виной тому – его внешность. Его левое веко, одутловатое от шрама, застыло несмыкающейся щелью на пустой глазнице. Вид этого давнего увечья повергал окружающих в тягостное смущение, ибо то, чем он за него поплатился, было бесценно – гораздо значимее, нежели потеря зоркости или пригожего вида.
– Здравствуй, Данисса, – сказал он, уставившись на мать своим единственным глазом.
– Убирайся отсюда! Я не звала ни тебя, ни твоих воинов. Вы здесь непрошеные гости. Довольно уж того, что ты посмел показаться мне на глаза!
Калека-воин невозмутимо кивнул:
– Я понимаю тебя, Данисса. Я тоже пришёл к тебе без особой радости. Я предпочёл бы, чтобы Сумариос занялся этим поручением сам, да поделать тут нечего: Амбигат настоял, чтобы я с тобой поговорил.
– Вот ты со мной и поговорил. Скатертью дорога!
Одноглазый воин стерпел дерзость с бесстрастным видом, тогда как недовольство ратников за его спиной уже становилось ощутимым: мать зашла слишком далеко, и это оскорбление, словно искра, разожгло возмущение в толпе. Кроме небольшой горстки воинов Сумариоса, отряд состоял из чужеземцев, служивших под началом одноглазого, и только его спокойствие удерживало их от буйства.