Домом она правила тиранически. Девки-прислужницы скользили бесплотными тенями в своих сиротских платьях сизо-полосатого затрапеза. (Не в затрапезных платьях, читатель, а из затрапеза — грубую дешевизну варганил мануфактурист Затрапезнов.) Жила она букой, но стариц из моленной близ Сенного рынка, которые при жизни Василия Никитича не смели и порог переступить, стариц привечала; однако всякий раз после чаепития пересчитывала, сердито сопя, куски сахара. А уж покататься напогляд по питерской мостовой — это она оченно любила, держала собственный выезд; на облучке восседал кучерявый Устин. Вот уж кого не терпел Федор Васильевич, так сытого кота-мурлыку: водились у него шашни с маменькой.
Прибежище получил Каржавин в 7-й линии Васильевского острова. Там давно квартировал Гаврила Игнатьевич Козлов, женатый на сестре Каржавина Лизавете; той самой, что в молодости напоминала ему Лотту.
Происходил Козлов по тогдашнему «анкетному» определению из господских людей. Принадлежал, значит, к черной кости. Да и внешность его свидетельствовала об отсутствии голубой крови. Был он очень мил. Не потому, что имел соболиные брови — бровки-то у него были белесенькие; и не потому, что сапфиром сверкали очи — глаза-то были серенькие; не потому наконец, что лицо его имело благородные черты — черты были заурядные. Нет, очень мил оттого, что существо его дышало необыкновенной добротой.
Жизнь Гаврилы Игнатьевича текла в академических классах. Он «отправлял дежурства в живописи исторической». «Дежурства» были Козлову и призванием и делом. Не гений в живописи, он был гением трудолюбия. Дом держал открытым, а стол накрытым для всех, причастных к искусству, Натурщики, жильцы академического подвала, кланялись ему почтительно, но не подобострастно. Даже и тогда, когда господина Козлова избрали адъюнкт-ректором Академии и казенный служитель стал подавать г-ну Козлову зкипаж, изнутри обитый синим сукном.
Ни значительная должность, а следственно, и значительное жалованье, ни казенный экипаж, способствующие, как известно, увеличению самомнения, а вместе и служебной цепкости, продиктованной опасением утраты привилегий, ни то, что он еще и начальствовал в Шпалерной мастерской, не переменяло Гаврилу Игнатьевича, а кто ж не знает, как разительно переменяются «выходцы из господских людей». Из грязи да и князи — эдак иногда приключается; а вот чтобы такой в князьях да и без грязи — эдак почти не бывает.
Впрочем, некая новина замечалась — слабость к гардеропу, и Каржавин не упускал случая незлобно подтрунить над добродушным зятем:
— Фью, поздравляю обновой! Фрак-то, гляди-ка, бутылочный, а пуговички-то, пуговички — фарфоровые, расписные. Апофеоз!
Лизавета обороняла мужа:
— Ах, Федя, ведь от трудов, от трудов праведных! Гаврила Игнатьевич других отдохновений не ведает. То классы, то Шпалерная, то мастерская, то академические консилиумы. Знай вертись и везде поспевай. Да еще Ваську со Степкой на шею посадил. Господи, воля твоя, такой уж доброхот, такой доброхот…
Степка и Васька? Да, профессор держал приватных учеников Степана Курляндцова и Василия Удалова, крепостных кого-то из Голицыных. Предрекал обоим: «Наградят вас в актовом зале медалями при игрании труб и литавров». А это уж означало, что Ваське со Степкой очень даже возможно успешно окончить Академию и получить за успешность «аттестат со шпагою», что, в свою очередь, означало личное дворянство и офицерский чин.
Они давно уж не работали красными брусочками, непременной принадлежностью начинающих. Этот род сухой сангины вкладывался в медные стерженьки. Неверный, ошибочный штрих не уберешь кусочком белой сайки — начинай, брат, сызнова. Но и черными брусочками тоже не работали: рисованье черным карандашом — удел переходной ступени. Степан Семенов сын Курляндцов и Василий Васильев сын Удалов работали березовым угольком, вставленным в черенок гусиного пера, — это для абриса, тогда еще углем не делали законченных рисунков. Работали и кистью, щетинной иль хорьковой. Горячо получалось, они не были подражателями. Да вот медаль-то, аттестат, шпага — мечта и сон: барин не давал вольную. Изверг. Кулаками мотали Степан и Василий, глаза темнели ненавистно.
Ах, как внимали молодые люди Каржавину! Он толковал о свободе, о праве человека на свою судьбу. Истинный пропагандист! Потому истинный, что истинам не обязательна аудитория, набитая слушателями, довольно и «Васьки» со «Степкой». И еще потому, что пропаганда не пропала втуне.[43]
43
В доме родственника Ф. Каржавина действительно обучались указанные крепостные бригадира В. Б. Голицына. Современный исследователь отмечает: грамотная, активная молодежь — крепостная, разночинная, купеческая — представляла собою легковоспламеняющуюся, опасную для царизма среду. «Ст. Р.».