То было последнее, что видела в Париже Шарлотта Рамбур.
Несколько недель спустя трехмачтовый «Сюперб», прибывший из Гавра, положил якорь на кронштадтском рейде. Пассажирам, следующим в Петербург, надо было дожидаться пакетбота, и они перебрались на пристань. Баржи с гранитным ломом разгружали клейменые каторжники. Окаянный лязг кандального железа, отвергнутый землей, отвергнутый и небом, зависал в полуденной духоте[54]37.
То было первое, что увидела Шарлотта Каржавина в отечестве своего мужа.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Его жилье напомнило Лотте парижские антресоли, где девочка угощала мальчика слоеными пирожками; Лотта печально недоумевала: мое «я» при мне, но куда же девалось то, что было моим «я» десятилетия назад? В такие мгновения внезапно осознаешь долготу прожитого и словно бы вчуже, со стороны, улыбаясь растерянно, смотришь на себя прежнего, как бы отслоившегося от тебя нынешнего.
Но у Лотты не было времени предаваться печалям — ей надо было домиться, обзаводиться хозяйством: бедный Теодор обитал в холостяцком запустении. Да ему вроде бы ничего и не требовалось, кроме склянки чернил, стопки бумаги и книг, помеченных красными и черными штемпелями — знаком собственности, для него бесценной.
«Ведомости» сообщали о происшествиях на берегах Сены. Журнал «Парижские революции» Каржавин покупал в лавке Редигера на Миллионной. Новиков посылал из Москвы «Политический журнал». В письмах Лотты выискивал Каржавин не только подробности: письма были зеркалом простолюдинки. Он посмеивался: «Я создал ее из ребра своего». Лотта привезла тюк парижских тиснений — таможенной цензуры тогда еще, слава богу, не было.
Пищи духовной хватало. Каржавин испытывал потребность преломлять хлеб свой с согражданами своими.
Потребность сиюминутную. Нечего ждать, когда типографский станок примет итоговый трактат. Кто-то из древних сказал: малодушие лежать, когда можешь подняться. Истина нестареющая!
Светло, счастливо помнил он летний петербургский день: люди братски обнимались на улицах. Горожане стали гражданами. Они вышли из-под глыб павшей Бастилии. И какая возгорелась жажда чтения! Дворовые, ремесленники, лотошники в складчину подписывались на газету. В кабинетах для чтения мухи уже не дохли со скуки — у Овчинникова в Аничковом доме, там же при лавке Сопикова, у издателя Туманского в Большой Коломне… Федор Васильевич радовался тяге к печатному. Уж не исток ли филадельфийских вечеров «Сынов свободы»?
О, время! Мечта ведет за руку Действие. Ну, так действуй, Федор Васильевич. Действуй, Каржавии — Лами — Бах, исполненный русским неунывающим духом.
Он в Петербурге, Лотта в Париже хлопотали о шрифтах, о покупке оборудования; хлопоты потерпели крушение; собственная типография оказалась не по карману. Никнуть, пока не раздобудешь денег? Э нет, впрягайся в другие упряжки. Сие не возбраняется, возбраняется бездействие.
Хроника событий, пусть истолкованных вкривь и вкось, хроника французских событий попадает на глаза читателям. Простим дворец славному Бомарше — он выдал в свет семьдесят томов сочинений Вольтера. Императрица переписывалась с Вольтером — императрица запретила Вольтера. Высочайшая цензура! А есть рогатка и полицейская. Полицианты на один салтык: «Никогда на чтение книг себя не употребляю». Унизительна зависимость от дубины. Но не слаще и зависимость от куратора университетского. Невежда иногда попустительствует; по добродушию ли, по лености ли «употреблять себя», но попустительствует, а умнику подозрительна мысль изреченная уже по одному тому, что кто-то посмел и сумел изречь ее.
Надо не только сметь, надо и уметь. Каржавин повторял старинную шутку: совершенный литературный стиль — искусство сказать все, что думаешь, и не поплатиться за это Бастилией. Прекрасно! Но там с Бастилией разделались. А здесь тверда твердыня Петра и Павла. Как быть? Пускайте стрелы, советовал Вольтер, а руки не показывайте. О, воскликнет догадливый читатель, рабский язык Эзопа! Да. И все ж эзопов язык помогает рабам осознать свое рабство. Осознавая рабство, раб уже наполовину не раб.
Каржавин пускал стрелы. Он изощренно пользовался сложной системой намеков, аллегориями, псевдонимами, ложным обозначением места издания. Он не забавлялся игрой в мистификации; он принимал правила игры, навязанные извне. Переводами с французского, компиляциями с английского снискивал себе пропитание и питал тех, кто не знал языков. Не стану уверять, будто так уж необходимо тотчас бежать в библиотеку, в отдел редких книг и отыскивать пожухлые каржавинские издания, но тогда, в те годы… Надо было жить в те годы, чтобы воздать должное этой неустанной работе.[55]
55
Перечень изданий Ф. Каржавина насчитывает несколько десятков названий. Его литературная деятельность свидетельствует о принадлежности автора и переводчика к тем людям, для которых, по определению В. И. Ленина, лозунг национальной культуры был «единым и цельным призывом к борьбе против феодализма и клерикализма». «Ст. Р.».