Радовался Илья, выносил подголоском, набирал воздуху — ударят сейчас все дружно. Так и заходит бор:
Чтоб ей не было ни хожева, Ой, не хожева, не езжева! Ай, вьюга-метелюга, заметай! Ай, девки, русы косы расплетай!
Минуло в ту осень Илье шестнадцать лет.
III
Прошло половодье, стала весна, и в монастыре начали подновлять собор. Приехала к барину с поклонами обительская мать казначея — ездила по округе, — не отпустит ли для малярной работы чистой умелого мастера, Шаронова Терешу? Охотно отпустил барин: святое дело.
Лежало сердце Ильи к монастырской жизни: тишина манила. Хорош был и колокольный набор и вызвон: приезжал обучать звонам знаменитый позаводский звонарь Иван Куня и обучил хорошо слепую сестру Кикилию. Умела она выблаговестить на подзвоне — «Свете Тихий».
Уж собираться было отцу уходить в монастырь на работу, и барин стал собираться в отъезд, в степное имение, до осенней охоты. Тогда нашла на Илью смелость. Приметил он — пошел барин утречком на пруды кормить лебедей, понесла за ним любимая девка, Сонька Лупоглазая, пшенную кашу в шайке. Подобрался Илья кустами, стал выжидать тихой минутки.
Веселый стоял барии на бережку, у каменного причала, где резные, Ильей покрашенные лодки для гулянья, швырял пшенную кашу в белых лебедей, а они радостно били крыльями. Такое было кругом сияние!
В китайский красный халат был одет барин, с золотыми головастыми змеями, и золотая мурмолка сияла на голове, как солнце. Так и сиял, как икона. И день был погожий, теплый, полный весеннего света — с воды и с неба. Как в снегу, белый был островок в черемуховом цвете. Стучали ясными топорами плотники на мостках, выкладывали перильца белой березой.
Услыхал Илья, как говорит весело барин: — Лебедь есть птица богов, Сафо. Помни это. Они полны благородства и красоты. Помни это. Поиграй на струнах.
Радовался Илья. Знал, что в духе сегодня барин, если разговаривает с Сафо — Сонькой Лупоглазой.
Вся в белом была Сафо, как отроковица на иконе в монастыре, с голубками. Приказал ей барин надевать белый саван, распускать черные волосы по плечам, на голову надевать золотое кольцо, а на ногах носить с ремешками дощечки. Приказал белить румяные щеки и обводить глаза углем. Совсем новой становилась тогда она, как на картинках в доме, и любил смотреть на нее Илья: будто святая. А через плечо висели у ней гусли, как у царя Давида. Самая красивая была она, и ее покупал еще у старого барина заезжий охотник, давал пять тысяч. Так говорил Спиридошка-повар, ее отец. Не нужна она была старому барину; слабый он был совсем, а только потому и не продал, что очень она была красива телом — любил сидеть и смотреть. А когда стал на власть молодой барин, взял ее из девичьей в покои, на особое положение, и приказал называть ее всем — Сафо. Так и звали, подлащивались к новой любимице, а меж собой стали звать — Сова Лупоглазая. Даже Спиридошка-повар, Сонькин отец, передавая ей блюдо с любимым кушаньем барина — бараньими кишками с кашей, говорил уважительно:
— Пожалуйте вам, Сафа Спиридоновна, кишочки.
А вслед плевался и кричал на Илью:
— Чего, паршивец, смеешься!
Выбрался Илья на прудовую дорожку и издалека упал на колени. Сказал:
— Отпустите, барин, с отцом… поработать на монастырь!
Знал Илья, никогда барин сразу не обернется, а все слышит. Покормил барин лебедей, вытер о халат руки и приказал подойти ближе. Сказал:
— Это ты, грамотей? — И погладил по голове. — Ты красивый парень. Скажи, Сафо… любят его девки?
Сафо закатила глаза — учил ее так барин, — выставила ногу и сказала нараспев в небо:
— О, не знаю-с, барин!
Испугался Илья: рассердился барин, не пустит его в монастырь на работу. А барин затопал и замахал руками:
— Дура! Не «барин» надо, а «го-спо-дин»! Так говорили греки! Слушай: «Не знаю, о мой господин». В монастырь работать? А ну, что скажешь, Сафо?
Тогда Илья с мольбой посмотрел на Сафо, и его глаза застлало слезами. И опять испугался. Сказала Сафо опять:
— О… можно, барин! Затопал барин еще пуще,
— Ах ты, ду-ра утячья! Пошла, пошла… Выучись по моей записке с Петрушкой… Постой… Повтори: «Отпусти его, о господин мой!» И поиграй на струнах.
Обрадовался Илья: она ладно сказала, отвернув голову, и позвонила на гуслях.
— Ступай, — сказал барин. — Благодари ее за вкус манер. А то бы не работать тебе в монастыре. Ей обязан!
До самой смерти помнил Илья то светлое утро с лебедями и бедную глупенькую Сафо-Соньку. Не скажи она ладно — было бы все другое.
IV
Радостно трудился в монастыре Илья.
Еще больше полюбил благолепную тишину, тихий говор и святые на стенах лики. Почуял сердцем, что может быть в жизни радость. Много горя и слез видел и чуял Илья и испытал на себе; а здесь никто не сказал ему плохого слова. Святым гляделось все здесь: и цветы, и люди. Даже обгрызанный черный ковшик у святого колодца. Святым и ласковым. Кротко играло солнце в позолоте икон, тихо теплились алые огоньки лампад… А когда взывала тонким и чистым, как хрусталек, девичьим голоском сестра под темными сводами низенького собора: «Изведи из темницы ду-шу мою!» — душа Ильи отзывалась и тосковала сладко.
Расписывали собор заново живописные мастера-вязниковцы, из села Холуя, знатоки уставного ликописания. Облюбовал Илью главный в артели, старик Арефий, за пригожесть и тихий нрав, пригляделся, как работает Илья мелкой кистью и чертит углем, и подивился:
— Да братики! да голубчики! Да где ж это он выучку-то заполучил?!
И показывал радостно и загрунтовку, и как наводить контур, и как вымерять лики. Восклицал радостно:
— Да братики! да вы на чудо-те божие поглядите! да он же не хуже-те моего знает!
Дивился старый Арефий: только покажешь, а Илье будто все известно.
Проработал с месяц Илья — поручил ему Арефий писать малые лики, а на больших — одеяние. Учил уставно:
— Святому вохры-те не полагается. Ни киновари, ни вохры в бородку-те не припускай, нет рыжих. Один Иуда рыжий!
Выучился Илья зрак писать, белильцами светлую точечку становить, без циркуля, от руки, нимбик класть. Крестился Арефий от радости:
— Да вы, братики, поглядите! да кокой же золотой палец! Да это же другой Рублев будет! Земчуг в навозе обрел, господи! — поокивал Арефий, допрашивал маляра Терешку: — Да откудова он у те взялся?
Смотрел Терешка, посмеивался:
— По седьмому году он у меня сани расписывал глазками павлиньими, по восьмому варабеску у потолку наводил!
Приходили монахини, подбирали бледные губы, покачивали клобуками:
— Благодать божия на нем… произволение!
Стыдливо смотрел Илья, думал: так, жалеет его Арефий. Радостно давалась ему работа. За что же хвалит?
Сказал Арефию:
— Мне и труда нимало нету, одна радость.
Растрогался Арефий до слез и открыл ему, первому, великий секрет — невыцветающей киновари:
— Яичко-те бери свежохонечкое, из-под курочки прямо. А как стирать с киноварью будешь, сушь бы была погода… ни оболочка! Небо-те как божий глазок чтобы. Капелечки водицы единой — ни боже мой! да не дыхай на красочку-те, роток обвяжи. Да про себя, голубок, молитву… молитовочку шопчи: «Кра-а-суйся-ликуй и ра-а-дуйся, Иерусалиме!»
Сам все нашептывал-напевал эту кроткую, радостную песнь церкви, когда выписывал в слабом свете под куполом старого бога Саваофа, маленький и легкий, как мошка.
Уже старый-старый был он, с глазками-лучиками, и, смотря на него, думал Илья, что такие были старенькие угодники — Сергий и Савва, особо почитаемые Арефием.
Стояла в монастырском саду караулка — один сруб, без настила, — крытая по жердям соломой. Тут и жили живописные мастера, а обедать ходили в трапезную палату.