Уже довольно поздно, мы выпили уйму кофе, пересказали друг другу в общих чертах свою жизнь (в основном прошлую), согласно обругали всех мужиков чехом, когда я начинаю замечать, что с Шу-шу что-то неладно. Глаза у нее попритухли, на скулах выступил хоть на этот раз и натуральный, но какой-то нехороший румянец, губы стали пунцовыми, словно их обметало лихорадкой. Она теперь говорит затрудненно, как если бы в горле у нее пересохло. И ко всему прочему ее временами сотрясает короткая дрожь, несмотря на то что она давно уже принесла себе плед, плотно закуталась в него.
Перехватив мой взгляд, она криво улыбается и говорит жалобно и непонятно:
– Кумарит...
И вдруг будто решилась на что-то, сбрасывает плед. Из тумбочки возле кровати достает совершенно неожиданную в ее квартире пачку “Беломора”, в другой руке у нее небольшой бумажный кулек.
Снова, как тогда, взглянув на меня настороженно, оценивающе, спрашивает якобы небрежно:
– Покурим? Я знаю, вы осудите меня, мой генерал, но я говорю: “Да!”
Нет, сама я, конечно, не курю, еще чего! Вернее, делаю вид, что курю, но даже не пробую затянуться. В дни туманной юности, когда у нас, дворовых мальчишек и девчонок, не курить значило быть не как все, и я научилась довольно натурально имитировать этот процесс – и вот сейчас пригодилось.
Шу-шу ловко высыпает табак из папиросы на листок бумаги, осторожно достает чуть дрожащими пальцами из кулька комочек наркотика, поджигает его на спичке, потом тщательно перемешивает с табаком и аккуратно, не проронив ни крошки, ссыпает обратно в гильзу. Прикуривает и первую глубокую затяжку делает со свистом, втягивая дым вместе с воздухом. Потом передает папиросу мне. Дым кисло-сладкий на вкус, больше я, слава Богу, ничего не ощущаю.
Но зато как буквально через несколько минут преображается моя новая подружка! Глазки снова блестят, голос окреп. Перемена такая быстрая и разительная, что я пугаюсь: до какой зависимости от этой дряни может довести себя человек! Но тогда я еще не знала по-настоящему – до какой...
Теперь в основном она говорит, а я слушаю, иногда только подкидываю какой-нибудь вопросик. Шу-шурочка словно слетела с тормозов: наверное, минут тридцать болтает, не переставая, перескакивает с пятого на десятое, начинает одним, кончает совсем другим, но все равно за эти полчаса я многое узнаю про нелегкую жизнь путаны. Кто и сколько платит ей, кому и сколько платит она. Про швейцаров, что берут за вход по червонцу, про официантов и метрдотелей, которым тоже надо отстегнуть, про таксистов-тралеров, подбирающих клиентов, про проклятых ментов, не дающих жить спокойно, про чертовых коодовцев. Про то, что лучше всего иметь дело с фирмой, но страшновато брать валютой, на валюте-то как раз и можно погореть, поэтому надо утром тащить фирмача в “Березку” и там отовариваться. И про многое другое, о чем я, надеюсь, напишу в своем материале.
Потом так же неожиданно она снова сникает. Замолкает на полуслове, боком сползает с кресла, сгорбившись, бредет к тумбочке. Уже не таясь, достает шприц и ампулу. Косо глядит на меня и, не сказав ни слова, выходит из комнаты. Я слышу, как она гремит в ванной чем-то стеклянным и металлическим.
Минут через десять она возвращается – порозовевшая, но какая-то снулая. Присаживается в кресло, но потом перебирается на кровать, ложится поверх покрывала, поджав по-детски ноги. Я укрываю ее пледом и сажусь рядом.
– Хочешь... возьми... – еле ворочая языком, говорит она мне с закрытыми глазами. – Все... тумбочке...
По лицу ее блуждает улыбка, которую в равной мере можно назвать как блаженной, так и идиотической. И тут я, наверное, совершаю ошибку. Жадничаю, тороплюсь. Я наклоняюсь к ней и спрашиваю:
– Слушай, а где ты это все берешь?
Она вдруг широко раскрывает глаза, и я прямо перед собой вижу два безумных, почти не оставивших места белкам зрачка.
– Никогда, – говорит Шу-шу неожиданно звонко и зло, – никогда – никому – не задавай – этот – вопрос.
После этого она снова закрывает глаза. Я еще немного жду, гашу свет и ухожу из квартиры. Выйдя на улицу, я записываю в блокнот номер квартиры и дома. Время – половина третьего ночи...”
19
Я перевернул страничку, чтобы отдать ее Северину, и оторопел. Печатный текст кончился. Дальше шли какие-то каракули от руки. Первые мгновения я пытался вчитаться, понять хоть что-нибудь, но тщетно. Невозможно было различить с уверенностью ни одной буквы, не говоря уж о том, чтобы сложить из них слова.