– Мне полагалось на следующий день отправиться с двадцатью пилотами в туристическую поездку, а я совершенно забыла о ней и ничего не подготовила. Вот и сидела, думала, как жить дальше. И вдруг увидела тебя. Выглядел ты кошмарно.
– Да я и чувствовал себя именно так. Плохая была зима. Больше я ни разу не скатывался так низко и не влипал в такое количество неприятностей. Во всяком случае, ни разу в одно и то же время. Я тогда сидел у тебя в машине и это было самое теплое место, в какое я попал со времени приезда во Францию.
Она погладила его, не открывая глаз.
– Бедный Джо в нью-йоркском пальтеце.
Крупный пушистый белый кот вспрыгнул на кровать и решительно втиснулся между ними, изогнув спину и урча, как швейная машина.
– Это Мышик, — сказала Джулия, — Мышатина, старый слюнтяй. Сначала он был Моше, но это ему не понравилось. Так что ли, старый прохвост?
Кот, разглядывая Фаррелла, потерся о ее руку.
– У тебя никогда не было кошек, — сказал Фаррелл. — Я вообще не помню тебя с животными.
– Да он, строго говоря, и не мой. Достался мне вместе с домом.
Глаза ее открылись в нескольких дюймах от его — не карие и не совсем черные, но полные вопрошающей, уклончивой тьмы, какой он больше ни у кого не встречал.
– А ты помнишь, как я считала?
– Что? — спросил он. — Что считала?
– В машине, писала цифры на стекле. Один, два, три, четыре, вот так. Помнишь?
– Нет. То есть теперь, когда ты сказала, вспомнил, но не по-настоящему. Передвинь кота, прижмись ко мне.
Неожиданно Джулия протянула руку и выключила лампу. Сетчатка Фаррелла, давно привычная к срочным мобилизациям, сделала, что смогла, зарегистрировав резко контрастные черные волосы, разметавшиеся по плечам цвета слабого чая, маленькую , ставшую почти плоской в движении грудь и тень сухожилия подмышкой. Он потянулся к ней.
– Подожди, — сказала она. — Слушай, я должна рассказать тебе об этом в темноте. Это я про себя тогда считала, срок месячных. Пыталась сообразить, безопасно ли будет отвести тебя в мою комнату. Уж больно плохо ты выглядел.
Белый кот заснул, но еще мурлыкал при каждом вздохе. Иных звуков в комнате не было.
– Все утыкалось в один день — либо так, либо этак. Я очень ясно все помню. А ты — совсем ничего?
Свет от автомобиля прошелся по дальней стене, по потолку отельной комнаты Фаррелла, жемчужиной замерцало биде, и полупустой чемодан у изножья кровати раззявился свежеразрытой могилой. Рядом с ним, за мурлыкающим сугробом ( зимы в Париже грязны, воздух липок и стар) возникало и пропадало круглое, смятенно-нежное эскимосское лицо Джулии, как и сама она растворялась в мире и вновь возникала, как и он научился бы с легкостью растворяться и возникать, если б не умер, если б прорвался сквозь эту долгую, грязную зиму. Он сказал:
– Мне был двадцать один год. Что я тогда понимал?
Миг он ощущал дыхание Джулиии у себя на лице. Потом услышал голос:
– Я рассказала тебе все это только чтобы показать, что думала о тебе, даже в те давние времена.
– Это приятно, — ответил он, — но лучше бы ты не рассказывала. Я ни черта не помню ни о подсчетах, ни о чем другом, но ту зиму я хорошо запомнил. Думаю, если бы ты отвела меня к себе, ты, может быть, изменила бы весь ход мировой истории. Было бы, куда излить мои бессловесные скорби.
– Увы, — сказала она. — Увы, бедное пальтецо.
Она подцепила кота и ласково сплавила его на пол.
– Ну, иди ко мне, — сказала она. — Прямо сейчас. Это тебе за тот раз. Официально. Старый друг. Старый не знаю кто. За тот раз.
Утром, когда он проснулся, рядом с ним в постели лежали доспехи. Собственно, это была кольчуга, опустело опавшая, словно мерцающий панцырь некоей жертвы железного паука, но пробуждющееся сознание Фаррелла заполнил по преимуществу огромный шлем, деливший с ним подушку. Выглядел он как большая черная корзинка для мусора с донышком, усиленным металлическими распорками и с напрочь срезанным боком, вместо которого приклепали стальную пластину с прорезями. Еще во сне он положил поверх шлема руку и уткнулся носом в забрало — его прохлада и грубый, отзывающийся свежей краской запах и пробудили Фаррелла. Он поморгал, оглядывая шлем, потер нос и приподнялся на локте, озираясь в поисках Джулии.
Уже одетая, она стояла в дверном проеме и беззвучно смеялась, приложив к губам пальцы — один из немногих отзвуков классических японских манер, когда-либо замеченных в ней Фарреллом.
– Хотела посмотреть, что ты станешь делать, — переведя дух, сказала она. — У тебя здорово получилось. Испугался?
Фаррелл сел, ощущая в себе сварливую обиду на дурное с ним обхождение.
– Видела бы ты, рядом с какими произведениями искусства приходилось мне просыпаться за последние десять лет, — он приподнял одну из складок кольчуги, оказавшейся при всей ее тяжести на удивление текучей. — Ладно, я свою реплику подал. Что это, черт побери, такое?
Джулия подошла и присела на кровать. От нее пахло душем и солнечным светом, пушистая водяная пыльца еще лежала на волосах.
– Ну, вот это кольчужная рубаха, это бармица, она защищает горло, а вот это для ног, поножи. Полное облачение, не хватает только боевых рукавиц и стеганного гамбизона. И накидки. Обычно поверх кольчуги надевают накидку той или иной разновидности.
– Из моих знакомых никто этого не делает, — сказал Фаррелл. Он стукнул по шлему и тот отозвался возбужденно и нетерпеливо — как лютня, когда он с ней разговаривал. Джулия сказала:
– Шлем не от этого облачения. Я его сделала довольно давно. А тебе подложила для пущего впечатления.
Она улыбнулась Фарреллу, моргавшему, переводя взгляд с нее на шлем и обратно.
– Кольчугу тоже я сделала, — продолжала она. — Угадай, из чего?
– Похоже на цепочки, которые пришивают вместо вешалок. Мне другое интересно, зачем? Я знаю, ты все можешь сделать, но это несколько ограниченная область приложения сил, — он еще раз ощупал посеребренные звенья и вгляделся в них повнимательнее. — Господи-Боже, они же сварные. Это ты тоже сама?
Джулия кивнула.
– Вообще-то это не вешалки, — она встала, ловко сдернув с него одеяло. — Кто-нибудь говорил тебе, что у тебя совершенно бездонный пупок? Он просто уходит вглубь, как черная дыра или что-то похожее. Вставай, одевайся, мне пора на работу.
Стоя под душем, он сообразил, что она нарезала струны и из них сделала кольца; за завтраком из апельсинов и английских оладий Джулия подробно описывала, как она переплетала их — четыре кольца к одному — и как один друг, которому она обставляла дом, научил ее сваривать кольца. Но зачем или для кого она соорудила доспехи, Джулия не сказала.
– Долгая история. Расскажу, когда будет время.
Больше Фарреллу никакими подковырками ничего из нее вытянуть не удалось. Он оставил эту тему и нарочно сказал: «Выглядит далеко не так увлекательно, как работа с гончарным кругом», — позволив ей обратиться к любимому предмету, к керамике. О керамике Фаррелл знал ровно столько, чтобы иметь возможность задавать достаточно разумные вопросы, но ему нравилось наблюдать за Джулией, когда она говорила о ремеслах, которыми владела.
После завтрака он подвез ее до работы — в университет, где она делала научные и медицинские иллюстрации.
– Поперечные сечения позвоночника, детальные изображения надпочечной железы. Мне это нравится. И у меня хорошо получается.
Она работала здесь уже больше года.
– А красками ты больше не пишешь? — спросил он. — Придется отобрать у тебя мольберт.
Пять лет назад, в Оберлине он сделал для нее мольберт, она тогда вернулась на семестр в школу живописи. Джулия мельком улыбнулась, глядя на свои руки.
– Да и никогда не писала, — сказала она. — Не умею. Я умею рисовать, вот этим и занимаюсь.
Фаррелл сказал:
– Джевел, ты все умеешь. Это, может быть, жизнь мою переменило — сознание, что ты умеешь все.
– Да какое там все! — резко выкрикнула она. — Жаль разрушать твои иллюзии, но я уже бросила себя дурачить. Перестань, черт возьми, и ты выдумывать меня — для этого тоже настало самое время.