Сэппуку — не просто самый болезненный вид самоубийства (солнечное сплетение — клубок нервов). Его символический смысл в том, что это акт предельной искренности — раскрытие всему миру своих сокровенных желаний и намерений. Примерно то же, чем для христиан была предсмертная исповедь — но на порядок эффектнее и обнаженнее.
Я давил на кинжал чуть сильнее, чем в прежние ночи, посвященные БДСМ- играм. Глубокие ровные царапины кровоточили, на миллиметр не достигая слоя мышц. Ужас, настоящий ужас был на твоем лице, в твоих молящих глазах. Еще бы. Ведь за час-полтора до изысканного японского ритуала мы говорили о том, что ты — моя Муза. ('Обещаю тебе, что буду вдохновлять и подбрасывать творческие идеи и с того света. Поэтому не отговаривай меня, будь добр'. - 'Ты и сам не заметил, сколь тонкую вещь сейчас сказал. Бестелесная Муза вдохновляет несравненно сильнее, чем та, что во плоти'. - 'Я рад своей скромной персоной способствовать продуцированию шедевров'. - 'Совсем как у Эгдара По, помнишь? Все безумно любимые им женщины отчего-то умирали молодыми, давая ему повод для изумительных рассказов…')
Но как же ты был мне благодарен, потом, за этот свой ужас.
За то, что я подвел тебя за руку вплотную к твоей возлюбленной, к твоей вожделенной бледненькой девочке-Смерти, позволил заглянуть в ее круглые детские немигающие глаза.
И все это ты променял на тщедушную плоть, на узенькие новорожденные мозги, на крохотный душевный мирок.
Как там у гения? 'Как живется вам с стотысячной, вам, познавшему Лилит…'
Но это не ревность, нет.
Ревности ты от меня не дождешься.
Потому что ты мой. Глупо ревновать гончару слепленный им кувшин ко всем тем, кто восхищается изяществом его линий.
Ты мой.
Не только потому, что я выбрал тебя из всех, искал и ждал долгие годы. Я тебя сделал.
Ты моя Галатея, мой хрупкий самовлюбленный мальчик. Ты говоришь моими словами, моими интонациями, читаешь моих любимых поэтов. Твои стихи — слабое подобие, бледный отсвет моих. И даже выражение капризных губ и наклон головы на фотографиях, которыми ты заполонил свой 'живой журнал', - мои. Ты так же обматываешь тонкий шарф вокруг шеи, предпочитаешь черное, красное и серебряное, и пальцы твои, как и мои, кажется, вот-вот сломаются с сухим хрустом под грузом перстней.
Ты бредишь Древним Египтом, Японией и Серебряным веком.
Любишь Жана Жене и Бодлера.
Ты моя тень — объемная и раскрашенная.
Тень, знай свое место! — повелеваю я тебе, беззвучно и яростно, согласно рецепту из детской сказки.
Место тени — у ног Хозяина. Но ты не желаешь знать свое место, не торопишься падать к моим ступням, послушно замерев и ловя каждое мое движение.
Это я — у твоих ног.
У ног собственной тени.
В мире чувств, видишь ли, нет никакой иерархии. Гений может полюбить ничтожество, титан — смертельно привязаться к пигмею. К слепленной из горсти праха и капли спермы человекоподобной кукле с длинными волосами, нежными шрамами, тонкой кожей. Но много ли радости в подобном открытии?
Это страшно, мой маленький друг.
Прежде мою смуглую кожу украшали только татуировки. Да кусочек бирюзы, вживленный в кожу над левой бровью. Юной голубой бирюзы — в тон глазам. Шрамы? Они казались столь же не эстетичными, что и прыщи.
То было до встречи с тобой. Мальчик, перенявший от меня столь многое, пропитавшийся моими мыслями, интонациями, пристрастиями, превратившийся в мою блеклую копию, в непослушную тень — и сам одарил меня кое-чем. Научил кромсать собственную шкуру от нестерпимой душевной боли.
Два дня назад я переусердствовал с левым предплечьем: лезвие вошло слишком глубоко и задело связки. Теперь плохо слушаются два пальца — средний и безымянный. Груз сигареты им еще под силу, но не более. Они потеряли чувствительность: огромный серебряный перстень с изображением моего тотема — бога-волка Упуата, сделанный на заказ, одеваемый сразу на два пальца и закрывающий целиком фалангу — больше не холодит и не греет.
Сей безрассудный акт я совершил в забытьи.
Проснулся посреди ночи от резкой, как удушье, тоски — производной очередного сна все с тем же героем. Схватился за прохладное лезвие — как за соломинку, как за шприц с морфием… Снова пришел в себя — слизывающим теплые торопливые струи, стекающие на живот, на колени, расцвечивающие простыни пятнами Роршаха.