Как всегда внимательная к его нуждам Эланор выбрала и обставила дом на обрыве неподалеку от Локронана и, не остановившись перед огромными дополнительными расходами, заказала изящную протореальную мебель. Около месяца, до того как были проведены линии энергопередачи и установлены аппараты трансформирования реальности, Густав и Эланор могли общаться друг с другом только через экран. Он старался убедить себя, что невозможность прикоснуться к ней была равносильна кокетству, и старался не думать о том, где именно была Эланор, когда исчезала с экрана, и действительно ли она верила, как утверждала, что представляет собой прямое бесшовное продолжение живой Эланор.
Дом пах морской солью и старым камнем, а потом добавились запахи свежей штукатурки и новых ковров, и вскоре он уже выглядел таким же очаровательным и нешаблонным, как все, что устраивала Эланор, пока была живой. Ну а стоимость всех этих изделий былых прикладных искусств, которая даже в эти щедрые времена оставалась пугающей? Эланор, подобно многим призракам, перешедшим до нее, обнаружила, что ее работа с акциями, идеями и сырьевыми мегаваттами внезапно стала много легче, ведь она могла мгновенно перенестись в любое место на Земле, чтобы заключать сделки, основанные на долгосрочных расчетах, которые были недоступны пониманию живых людей.
В первые дни, когда Эланор наконец достигла реальности их дома на обрыве в Бретани, Густав часто ловил себя на том, что наблюдает за ней. А ночью, когда она засыпала после маниакально страстных объятий, он всматривался в нее, изучал… Если она хмурилась, он объяснял это озабоченностью по поводу какой-то сделки: новый посев антиматерии поперек Моря Бурь, например, или деловая встреча в Кейптауне. А если она вздыхала и улыбалась во сне, он воображал ее в объятиях какого-то давно умершего любовника.
Разумеется, Эланор категорически отвергала подобные обвинения. Она даже создавала впечатление, что жестоко обижена. Ее конфигурация, утверждала она, обеспечивает ей пребывание именно там, где она находится. В биологическом мозгу ли, в Сети ли, человеческое сознание отличается хрупкостью, постоянно находится под угрозой разрушения. «Я действительно разговариваю сейчас с тобой, Густав». Иначе, настаивала Эланор, она распадется, перестанет быть Эланор. Как будто, мысленно возражал Густав, она уже не перестала быть Эланор.
Во-первых, она изменилась. Стала спокойнее, невозмутимее, но каким-то образом более молниеносной. Простые будничные движения — например, когда она расчесывала волосы или размешивала кофе — начинали выглядеть неловкими, аффектированными. Даже ее сексуальные предпочтения изменились. Да и переход сам по себе был переменой. Она это признавала, хотя даже ощущала и присутствие, и вес своего тела, как и его, когда он прикасался к ней. Однажды, когда их спор зашел слишком далеко, она даже ткнула себя вилкой, чтобы он наконец убедился, до какой степени она ощущает боль. Но для Густава Эланор не была такой, как другие призраки, которых он встречал и воспринимал спокойно и охотно. Они ведь не были Эланор, он никогда не любил их, никогда не писал.
Вскоре Густав убедился, что теперь он не может писать и Эланор. Он пытался, полагаясь на старые наброски и на память, а раз-два она по его настоянию ему позировала. Но ничего не вышло. Он не мог настолько забыться за мольбертом, чтобы выкинуть из памяти, что она такое. Они даже попытались завершить «Олимпию», хотя полотно и будило у них горькие воспоминания. Она позировала ему, как натурщица Мане, на которую была немного похожа; та же натурщица, которая позировала для своеобразной сцены на речном берегу, «Dejeuner sur I'herbe»[2]. Теперь, конечно, и кот, как и черная служанка, был голограммой, хотя они постарались, чтобы все остальное оставалось тем же самым. Но когда он попытался продолжить работу над картиной, что-то было утрачено, она словно поблекла. Нагота женщины на холсте больше не прятала в себе силу, и знание, и сексуальную гордость. Она выглядела уступчивой и беспомощной. Даже краски потемнели.