А Джеймс достал другую, открыл таким же манером, стукнул ею о ту, которую держал в руках я, и пробормотал что-то непонятное. Изо рта его пахнуло старым сыром.
Я таращился на него, боясь шевельнуться, но он похлопал себя по губам – пей, мол. Что я и сделал.
Первый глоток показался мне ужасным – пиво было пенистое и горькое, как прокисшая пепси-кола. Но, похоже, это и являлось моим наказанием и было все же получше, чем порка, поэтому я глотнул еще. А потом еще и еще.
И в голове у меня мгновенно помутилось.
Тепло, непохожее на летний зной, разлилось по всему телу, пробежало по жилам, загорелось на щеках. Глаза разъехались. Все вокруг словно укрылось невидимым одеялом, и Джеймс заговорил со мной на непонятном языке.
Глотнув еще, я начал говорить тоже, не в силах удержаться, – слова так и скатывались с языка, словно камни по склону горы, догоняя и перегоняя друг друга.
Никто из нас, конечно, не понимал, о чем говорит другой, но это казалось неважным. Это была лучшая беседа, какую я только вел в своей жизни. И Джеймс меня на самом деле как будто понимал.
Поэтому к концу второй бутылки я рассказал ему все – о Джахиде, Джамиле и моем лучшем друге, Спанди. Я раскрыл тайну наших заработков; поведал, как мы катаемся по городу, цепляясь сзади к овощным фургонам, и о том, как однажды мы нашли в парке спящего Пира-Дурачка и измазали ему грязью штаны, чтобы он, проснувшись, решил, что обкакался.
Когда ночь состарилась и края небес посветлели, я признался еще и в своем шпионстве за Мэй. Услышав ее имя, Джеймс засмеялся и обеими руками, в одной из которых была сигарета, а в другой пиво, изобразил широкие круги перед своей грудью. Я засмеялся тоже, сам не зная чему, а Джеймс вскочил со стула, хлопнул меня по спине, стукнул своей бутылкой о мою и взъерошил мне волосы, против чего я уже не возражал.
А потом все закончилось столь же быстро, как и началось.
Джеймс, воздев над головой бутылку с пивом, застыл, словно уличная собака, неожиданно освещенная фарами.
Все вокруг застыло, даже воздух, которым мы дышали, и я зачарованно следил за тем, как медленно падает на землю пепел с его сигареты, а из темноты выплывают очертания чьей-то фигуры. Похожей на Джорджию.
Видеть нас она явно была не рада.
Джорджия стояла босиком, в одной длинной черной тенниске, и темные волосы вздымались вокруг ее головы рассерженными змеями.
Яростная и ослепляющая, она казалась волшебным существом, а не обычной женщиной, и сердце мое едва не разорвалось от ее темной, гневной красоты. Но тут – то ли из-за неожиданности ее появления, то ли из-за вида ее голых ног, то ли из-за сердца, отчаянно забившегося в груди, то ли из-за каравана верблюдов, вздумавшего вдруг расположиться на ночевку у меня в голове, – мне стало так плохо, что я согнулся и меня вырвало на собственные башмаки.
3
Следующий день был, пожалуй, худшим в моей жизни. Ну, может, не самым худшим. Но чертовски скверным.
В пересохшем горле жгло, живот, пустой и сгнивший изнутри, болел адски, все тело покрывала холодная испарина, в голове стучал молотами миллион кузнецов. Да к тому же мать нашла мне работу в то же утро, хотя была пятница и никто не работал, – очередной пример таинственного колдовства, на которое способны разгневанные матери.
С этого дня в течение двух часов после школы я должен был помогать Пиру Хедери – владельцу небольшого магазинчика, старому, как Королевская усыпальница, чьему зрению навечно заградили путь молочные бельма.
Я был ужасно раздосадован.
– Не можешь хорошо себя вести, будешь работать, – сказала мать сухо. – И держись подальше от Джеймса. Понятно?
Я тяжело вздохнул. Точь-в-точь как с Джахидом – та же песня.
– Как я должен это делать, по-твоему? – простонал я.
– Меня не волнует, как. Делай, и все!
Невыносимая женщина Хуже, наверное, всех армий, пытающихся завоевать нашу страну. Благодарение Аллаху, Джорджия рассказала ей только о том, что я пил пиво, поскольку, узнай она, что я еще пытался увидеть груди Мэй, прежде чем вернулся на землю и наткнулся на бутылку, так наверняка в ту же секунду сослала бы меня в медресе [8] .
– Пить алкоголь запрещено исламом, – напомнила она. – Теперь тебе придется гореть в аду за этот грех. А ведь тебе, кажется, еще и десяти нет, Фавад. И ты будешь гореть вечно, вместе с этими нечестивыми иностранцами!
– Я не знал, что это было пиво! – крикнул я.
– Не знал, как же! За ложь – еще десять лет ада, и еще пять – за то, что кричишь на мать. На твоем месте я бы помолчала.
– Но…
– Но, но!.. Никаких «но»! Убирайся с глаз моих, пока я тебя не побила!