Из утробы
Первые месяцы новой жизни оказались для близнецов мучительны. Они никак не могли привыкнуть к жизни порознь: спать в отдельных колыбельках, купаться по очереди, один за другим сосать из бутылочки. Поначалу стоило одному из них залепетать, заплакать или раскричаться – другой тут же охотно подхватывал. При помощи этой изнурительной для окружающих синхронности они тянули время своей разлуки; но мало-помалу мир вокруг них стал приобретать формы и цвета. Первым, что вызвало у них восхищение, был луч солнца. Он проник в хижину через распахнутое настежь окно и упал на циновку, где лежали близнецы, наполняясь по пути забавными фигурками, почему-то страшно их развеселившими, а смех их напоминал перезвон колокольчиков. Они быстро запомнили свои имена, ласкавшие ухо, и принимались в волнении мотать ножками, услышав знакомые слоги, которые так легко укладывались в памяти. Но они не знали, что кюре церкви в Ослиной Спине[3], толстый и туповатый человек, всерьез отказывался крестить их.
– Как так! – в возмущении обратился он к Симоне. – Ведь у них и отца-то нет, а ты придумала такие имена – Иван и Ивана! Хочешь, чтобы они безбожниками выросли!
По правде говоря, в ее роду появление на свет двойняшек и даже более уникальные случаи были не редкость. Еще в XIX веке ее прапрадеда Зулему, первого из уродившихся пятерняшек, пригласили на Всемирную выставку в Сен-Жермен-ан-Ле, как живой пример того, что может достигнуть потомок рабов, вдохнувший благотворные пары цивилизации. Он носил галстук и костюм-тройку, так как стал главным землемером страны. Кроме того, он совершенно самостоятельно выучил множество оперных арий, просто слушая программу на Радио Гваделупы под названием: «Классика? Именно так, классика!» К тому же он был одарен любовью к музыке, которая позже передалась всему его потомству.
Позже они обнаружили, что такое море и песок. Как чудесно он струится теплыми струйками сквозь их пухлые пальчики с розоватыми ноготками-ракушками! Каждый день Симона везла их в тачке, заменявшей коляску, в одну из бухточек под Ослиной Спиной, и морской бриз, вторя могучему материнскому шелесту волн, нежно оглаживал их личики.
Сколько же счастливых лет провели они вот так – четыре, пять? Мать, чье лицо с бархатистой черной кожей они стали различать очень рано – ведь оно всегда было повернуто к ним, – была очень красива, а ее лучезарные глаза в зависимости от часа дня меняли цвет. Она напевала им песенки, которые они обожали. Когда она работала – и лоб ее покрывался испариной, то укладывала их в большую корзину, накрывала тряпицей и ставила в тени деревьев. Женщины, ее товарки, в восторге подбегали поглядеть на детей. Они быстро смекнули, что ее зовут Симона: три мелодичных слога, легко запомнить, легко повторить. Постепенно вырисовалась картина их жизни: у них не было ни братьев, ни сестер, им вообще не с кем было делить любовь своей матери, кроме одной лишь старой бабки. И это было хорошо. А самым прекрасным по-прежнему оставался песок, с которым им никогда не надоедало возиться. Золотистый песок. Наделенный запахом, который ласкал им ноздри. Песок – такой податливый, когда ложишься, который с таким восторгом они подбрасывали в воздух.
Через несколько месяцев дети, к собственному изумлению, начали ковылять на своих неуклюжих, пока еще кривоватых ножках, которые, однако, постепенно выровнялись и вскоре превратились в пару хорошеньких тростинок. Разговаривать они тоже начали очень рано и изо всех сил старались облечь в слова окружающий мир. Они научились не шуметь понапрасну. А еще Симона брала их с собой на репетиции хора. Тише воды, ниже травы сидели близнецы на скамейке и прихлопывали в такт музыке. Хор же, известный по всей стране от края до края, славился исполнением старинных народных мотивов. Самым популярным был напев «мугé», воскрешающий память о временах рабства, когда негров заковывали в кандалы:
– Муге йе кок-ля шанте кокийоко.
А например, песня «Прощай, галстук! Прощай, платок!»[4] относилась к тем временам, когда толпа заполняла весь берег, провожая пакетботы «Генеральной трансатлантической компании» в путь из Гваделупы до самого Гавра. На палубах теснились чиновники, которые отправлялись домой в ежегодный отпуск.
– Прощай, галстук! Прощай, платок! Прощай, кружевной воротничок…
Напротив, песенка «Бан муэн ти-бо, де ти-бо» возникла в период «дудуизма»[5], когда креольский язык считался чем-то вроде птичьего щебета и «не годился» для выражения протеста.