Вилка глядел на сцену уже не столько жадным взором, но словно всем своим существом, распахнутым наружу и млеющим от восторга. Актер, исполняя одну из главных сцен комедии, вдруг, неожиданно посмотрел на Вилку и так же неожиданно и непонятно задержался на нем взглядом. Вилка и обомлел: неужели же Актер почувствовал в нем родственную душу, признал «друга»? И в ответ еще более восторженно уставился на Актера. Тот не отвел и не опустил глаз. Пьеса шла своим чередом. Актер произносил положенные по роли слова уже в состоянии настоящей паники, отчего они звучали в совершенстве выразительно и вдохновенно. Он продолжал все также против воли смотреть на Вилку, шестым чувством понимая, что ему уже не вырваться.
Вилим Александрович Мошкин был на вершине счастья. И от Актера, и от его бесподобной игры, и от внимания к его собственной персоне. В голове его мысленно стали вспыхивать одно за другим слова: «Гений! Гений! Самый Великий! Самый Замечательный на Свете! Мой «Друг»! Пусть к тебе придет Всемирная Слава! Навсегда! Навечно!». И тут перед Вилкой закружился привычный, бело-розовый с желтым, огненным сиянием хоровод. Только на сей раз он вышел другим. Актер будто бы тоже кружился в нем вместе с бешено несущимися в дикой пляске красками, он был внутри сворачивающегося стремительной спиралью вихря и как бы внутри самого Вилки, все так же неотрывно глядя мальчику в глаза. Актер протягивал к Вилке несуществующие руки, и явственно слышался его голос. Этот голос молил и плакал: «Пусти, пощади меня, пощади!», и совсем жалобно: «Я не хочу-у!». Но было уже поздно. Вилка не успел понять, что случилось, и предпринять тоже ничегошеньки не успел. Да он и не знал как. Вихрь затянул, утопил в себе Актера, расплавил, будто в солнечной плазме, само его существо, растворил в слепящей вспышке, разобрал на атомы, протоны, электроны, кварки, и бог еще знает на что. До Вилкиного сознания донеслись эхом последние слова «друга»:
– А-а-а! Как же больно! Ма-а-мочки!
И больше ничего. Актер исчез, контакт был утерян. Вилка вспотевший и напуганный, смотрел на сцену и уже был в состоянии видеть. На сцене происходило непонятное. Шум, гам, беготня. Шум стоял и в зрительном зале. Тут Вилка почувствовал бабушкину руку, крепко вцепившуюся в его запястье.
Актер лежал на сцене, с белым, как у покойника, лицом, с рукой, судорожно тянувшейся к горлу. Глаза его были закрыты, губы посинели. Спектакль, само собой, прервался, некоторые зрители повставали с мест. Раздался чей-то короткий, возмущенный возглас:
– Да пропустите же. Я врач! – и какой-то низенький, сухощавый человечек взобрался на сцену, склонился над Актером. – В больницу и немедленно. Что вы встали, берите его на руки! Да не так!
Человечек жестами показал как. Двое из артистов, суетившихся рядом, подняли тело на руки, понесли за кулисы. Маленький врач бежал следом и продолжал громко на ходу отдавать команды:
– Несите прямо на выход. Хватайте любую машину. Некогда ждать «скорую»!.. Да о чем вы? Любой поможет и отвезет, когда узнает кого. Только берите с просторным салоном! – И уже в сторону, ни к кому не обращаясь, маленький врач вздохнул:
– Может, еще успеют.
Актера унесли. Но зрители не расходились. Занавес не опустили, и сцена стояла открытая. Однако, не пустая. На ней стояли еще артисты в гриме, кто-то из администрации, костюмеры, билетеры, и бог знает кто. Люди на сцене переговаривались с людьми в зале.
Кто-то предлагал немедленно отправить депутацию в больницу, ждать новостей и просто дежурить, кто-то собирал деньги непонятно зачем. На руки горластой, толстой женщине зрители складывали принесенные цветы, передать больному Актеру или… Об этом «или» пока говорили приглушенным шепотом, все же надеясь на медицину, лучшую в мире, а в Прибалтике, по слухам, пребывавшую на особенной высоте.
Вилка, подталкиваемый расстроенной и возбужденной Аглаей Семеновной, тоже подошел к толстухе с цветами и положил свои гвоздики поверх других букетов. Женщина важно ему кивнула, будто Вилка совершил невесть какой значительности жест, и что-то сказала, Вилка не понял смысла ее слов. Он вообще плохо воспринимал то, что происходило вокруг, словно вдруг сознание его переместилось из театрального зала на самое дно вязкого, непрозрачного океана, убивающего звуки и краски и малейшую ясность изображения. Вилка даже не чувствовал страха, он ничего не успел сложить в одно целое и понять тоже ничегошеньки не успел. Знание уже зрело в нем, достоверное и безжалостное, но Вилка пока не приглашал его войти и проводил в состоянии неопределенности последние минуты своей бывшей простой жизни. Аглая Семеновна вывела его из театра за руку, приятно удивленная чувствительностью внука.