Выбрать главу

И это наводит меня на мысль о том «бессознательном», которому мы ныне пассивно покоряемся, и только. Не было ли оно похоже на этот алтарь, не изобиловало ли и оно скрытыми фигурами, которые можно было свести воедино, и не достаточно ли было нам внести в него нечто, сравнимое с этой струей света, — скажем, какую-то нашу собранность, но не имеющую ничего общего с бесплодной аскезой, какой-то жизненный выбор, основанный на сердечной склонности, целенаправленность нашей силы воображения — чтобы, исполненное гармонии, оно явилось перед нами как счастливая близость бытия, как внутренняя — изнутри высветляющаяся — сторона реальности, единство нашего мира? Я обдумываю этот путь, представляющийся мне истинным и верным, и, погруженный в размышления, отхожу от алтаря, вновь углубляясь в темноту, где смутно зыблются другие знаки. Как это место дышит жизнью! И как легко, несмотря ни его соседство с улицей, пройти мимо и не узнать, насколько ясной здесь становится решающая роль случая и нашей готовности принять все, что он ни пошлет! Я продвигаюсь дальше и подхожу к большим дверям, запертым на множество засовов и задвижек, но внезапно мной овладевает неясное предчувствие, и, словно угадав нужный момент, я оглядываюсь. Почти тут же происходит нечто неожиданное.

В дальнем углу церкви, рядом со стеной, у которой стоит алтарь, отворяется дверца. Она ведет в ярко освещенное помещение, скорее всего в ризницу — и я вижу, как на алтарь падает сноп лучей, как он вздыбливается побежавшими вверх тенями, сразу же лишаясь той таинственной жизни, которая, казалось, обещала еще многое открыть. Какое перерождение знака, какое резкое, словно роковой удар молнии, вторжение извне! Оказывается, стены собора гораздо выше, чем я мог предполагать: алтарь не доходит до их верха и на оставшемся месте ему удается развернуть во всю их ширину большое крыло своей тени, поистине «уродливое пернатое»{170}, — ведь это крыло не только сплошь изрезано острыми, причудливыми зубцами, но вдобавок то и дело вздрагивает, рисуя надо мной самые фантастические фигуры. Что за немыслимый силуэт, похожий и на козу, и на лист аканта («то ли верблюд, то ли хорек»{171}), вычертился там, у самого потолка? И что означает эта тень разжавшейся руки, которую трагически выбросили вперед, удерживая неустойчиво балансирующее тело, какой факел из нее выпал и теперь будет падать вечно?

Рука выпустила плод; мнимое изобилие оказалось пустотой, порожними видимостями; то, что начало было открываться, вновь замкнулось в себе. Сам же я теперь нахожусь вовне, в ледяных недрах исключенности и отсутствия, в том геометрическом пространстве, где тени витых колонн, ложащиеся на блекло-серые стены, выглядят какими-то сваями, очертания которых искажены водой.

Мгновения, не заполненные ничем, мгновения чистого ожидания: ведь еще слишком громко звучали отголоски другого зова, чтобы я — вновь ставший личностью, мечтателем (в том смысле, какой придавал этому слову Малларме){172}, критиком — позволил себе отдаться обманчивым чарам этой ладьи мертвецов.

VI

После этого я подошел к «ризнице», оказавшейся чем-то вроде стенного шкафа, где лежал всякий хлам: моток веревки, скамейка, надорванный мешок с известкой, из которого сочилась белая пыль. Никто не появлялся, и я выключил свет, а затем вновь направился к алтарю. Издали он был похож на высокую пещеристую скалу, населенную множеством птиц, — уже потемневшую, едва озаряемую блеском пены. Ведь свеча к этому времени догорела — почти до конца, сделав еще более быстрым движение теней — струй, хлынувших по желобу руки, завихрений одежды, возникших как бы под напором корабля, который прошел поблизости, смешивая свои огни с водой. Да, водой, состоящей из этих изображений и этих разрывов изображения, водой незримости, которая растворяет непрестанно возрождающуюся иллюзию форм, разлагает смертный взгляд, водой, которой мы могли бы стать у высшего предела нашего внимания к искусству художников, на ясном ночном берегу, где утверждение и пена, желание и бренность противоречат друг другу уже с первых своих слов, но при этом и объединяют свои силы. И мои мысли принимают другое направление. Сколько раз, говорю я себе, человек отвергал лежавший перед ним путь, хотя он и был открыт, сколько раз ложный свет мешал ему сделать решающий шаг и сделаться знаком, превосходящим широтой и подвижностью любой смысл, и больше того — подлинным праздником (в глубине его души), праздником, сияющим огнями даже там, где смысл почти занесен песком? Разве он, к примеру, не изменился бы, не пережил бы настоящее становление, если бы возвел еще выше эти алтари, которые пытался найти уже так далеко за границами понятий, если бы увеличил их до размера зданий — громадных и, вероятно, черных, вставших одно за другим на морском берегу, словно идеальный город? Мне видится зимний дождь, падающий на улицы, которые насыщены изображениями. Я понимаю, что я повелитель этих образов, скульптор, дарующий плоть этому видению. И где-то посредине между землей и облачным небом, видимая из самых разных мест этого священного города, вновь и вновь возникает та же фигура: бок, плечо, немного наклоненная голова, рука, что-то ищущая и находящая в темноте, — там, где мрамор и вправду останется бесформенным, где резец остановит свое движение. Пусть такой и будет вечная Исида в своем каменном покое с высокими сводами. И пусть у нее тысячекратно будет одно и то же лицо. В одном из этих лиц, высоко-высоко, куда не досягает ничей взгляд, мы уловим подлинное, неуловимое сходство — так руки богов отпускают выскальзывающий рог. Тайна, расточаемая во времени, которое больше не исчезает. Как много дождей падает на одинокий мир!.. — Свеча догорела и погасла. От алтаря осталось несколько разбегающихся теней, последние блики пены — пропало все, кроме гула морских волн.

VII

И здесь я не могу не подумать о том, что было тоже сном, всего лишь сном, но расцвеченным таким сверканием реальности, что, пробудившись, я еще долго спрашивал себя — и много позже, да и сейчас, если этот сон внезапно приходит мне на память, — не вспоминаю ли я пережитое наяву. Я нахожусь на корабле, плывущем по Атлантическому океану, «в Южную Америку». Проходит ночь за ночью; теперь снова светит солнце, и мы, в буквальном смысле этих слов, проплываем через острова. Точно скользя по каналу, корабль очутился среди улиц какого-то города, и я смотрю на них с палубы, пока мы движемся мимо — чужие и одновременно, на этот краткий миг, поразительно близкие тому древнему народу, который все еще здесь живет. Слева открывается площадь, я вижу церковь, ярко освещенную восходящим солнцем, — ориентация, прямо противоположная обычной. Перед церковью играют дети: я замечаю, успеваю вобрать беглым взглядом это перекрестье пространств, сошедшихся на паперти, простую гармонию теней, отбежавших далеко от фасадов, трепет чего-то необъяснимого, похожего на тушь, разлившуюся в прозрачности утреннего света. Мы смотрим и мы на виду, вес омыто смеющимися лучами и дышит полным спокойствием — но корабль скользит, и мы уже далеко.