Мы с Лейтоном и Грейси бесконечно играли в этой траве – проводили долгие часы за играми вроде «Выживание в джунглях: кто кого съест?» или «Мы все стали ростом в дюйм, что теперь?» (Почему-то названия большинства наших игр были в форме вопроса.) Домой мы возвращались в состоянии, которое называли «нарезкой» – когда у тебя все ноги саднят и чешутся от крошечных ссадин, нанесенных этими острыми и безжалостными лезвиями.{21}
Однако мир в сени высоких трав был не просто краем воображения, а еще и неофициальной границей между научным наблюдением и практическим управлением ранчо. Мы с доктором Клэр с сачками и банками с эфиром наперевес охотились в этих дебрях на шпанских мух и жуков-горбаток, а когда нам удавалось их наловить, несчастные насекомые так панически метались и бились в сачках, что мы со смеху даже не мешали их бегству.
Отец мой не столь благосклонно относился к буйному росту на ранчо трав и назойливого бурьяна. Когда я был помладше и со всех сил старался походить на настоящего ученика ковбоя навроде Лейтона, отец, бывало, отправлял нас с Лейтоном косить траву, чтоб расчистить место для новой изгороди, а не то просто когда ему казалось, что дикая природа слишком уж вторгается в упорядоченный мир его полей.
– Что-о-о? У нас тут заповедник дикой природы что ли? – вопрошал он, вручая нам по небольшому мачете для вырубки провинившихся дебрей. – Скоро нельзя будет без перископа даже отлить выйти.
Все понимали: доктор Клэр не одобряла подобного посягательства на свои заповедные земли, но чаще всего она даже ничего не говорила, когда мы вырубали очередной участок отцу под выгон. Она тихонько возвращалась в захламленный кабинет к своим жесткокрылым, а если мамины руки трепетали над работой, накалывая жуков и занося данные в архив, чуть лихорадочнее обычного, то замечал это лишь я, ее собрат-ученый.{22}
И вот теперь я лежал на спине в зарослях травы, пытаясь вообразить, каково было бы вживую узреть сотрудников Смитсоновского института, пройтись по Национальной аллее и увидеть впереди увенчанный башнями замок изобретений и открытий. Ну почему, почему мне пришлось отказаться от столь заманчивого предложения?
Какой-то странный шум внезапно нарушил мои мечты о Смитсоновском институте. Я весь напрягся и прислушался. Судя по звукам, ко мне, очень вероятно, приближалась пума. Я сгруппировался, по мере возможности готовясь к броску, и тихонько ощупал левой рукой карманы. Лезермановский ножик (версия для картографов) я забыл в ванной. Если эта пума голодна, я обречен.
Зверь медленно показался из-за завесы стеблей. И вовсе не пума. Очхорик.
– Очхорик, – обрадовался я. – Давай повозимся.
И тут же пожалел о своих словах.
Очхорик был типичным оборванным дворовым псом. Я проштудировал массу книг по собаковедению, пытаясь проследить истоки его породы, но сумел лишь выдвинуть гипотезу, что он отчасти золотистый ретривер, отчасти колли – австралийская пастушья собака, редкая в наших краях, однако иначе не объяснить его пышной шерсти с подтеками серого, черного и коричневого оттенков, ни дать ни взять – рисунки Эдварда Мунка после стирки.
Доктор Клэр, маньяк-классификатор, выказала поразительное равнодушие к родословной Очхорика.
– Это пес, – только и сказала она, в точности воспроизводя слова, сказанные отцом, когда он три года назад привез Очхорика домой. Отец отправился в Бьютт за шприцами для вакцинации и по дороге заметил, как маленький Очхорик рыщет по зоне отдыха на шоссе I‑15.
– Как по-вашему, кто его там бросил? – поинтересовалась Грейси, почесывая песику спину так нежно, что было сразу видно: она уже от него без ума.
– Передвижной цирк, – сказал отец.
Грейси нарекла Очхорика в пышной церемонии, отмеченной гирляндами и музыкой на аккордеоне среди зарослей шалфея на берегу реки. Имя понравилось всем, кроме отца. Тот ворчал, что Очхорик – неподходящее имя для ковбойского пса, их, мол, надо называть коротко и четко: Клык, Рвач или там Гром.
– Таким именем ты даешь псу не тот посыл, – заявил отец на следующее утро после появления Очхорика, быстрыми движениями отправляя овсянку в рот. – Этак он забудет, что он тут на службе. Вообразит, у него каникулы. Нью-йоркские штучки.
21
– Мам, а я могу заразиться СПИДом в траве? – спросил Лейтон как-то раз прошлым летом.
– Нет, – ответила доктор Клэр. – Только пятнистой горной лихорадкой.
Они играли в манкалу, а я сидел на диване и рисовал топографические линии.
– А траву заразить СПИДом я могу? – не унимался Лейтон.
– Нет.
– А у тебя когда-нибудь был СПИД?
Доктор Клэр подняла голову.
– Лейтон, что ты все о СПИДе?
– Не знаю, – сказал Лейтон. – Просто не хочу им болеть. Анджела Эшфорд сказала, что это очень плохая болезнь и что у меня она скорее всего уже есть.
Доктор Клэр посмотрела на Лейтона, все еще сжимая в руке камешки.
– Если Анджела Эшфорд еще когда-нибудь тебе такое скажет, ответь ей, что даже если она испытывает неуверенность в себе оттого, что родилась маленькой девочкой в обществе, оказывающем на маленьких девочек непомерное давление и требующем от них соответствия определенным физическим, эмоциональным и идеологическим стандартам – многие из которых неуместны, нездоровы и просто губительны – это еще не значит, что она должна переадресовывать внушенное ей недовольство собой на такого славного мальчика, как ты. Возможно, ты невольно и являешься частью ее проблем, но отсюда не следует, что ты от этого перестаешь быть славным и воспитанным мальчиком, и уж тем более – что ты болен СПИДом.
– Не уверен, что я это все запомню, – покачал головой Лейтон.
– Ладно, тогда скажи Анджеле, что ее мама – пьяная жирная корова.
– Это я могу, – обрадовался Лейтон.
Щелк-щелк-щелк – застучали камешки.
22
Сколько я себя помню, между родителями на Коппертоп-ранчо всегда шла подспудная позиционная война. Как-то доктор Клэр отгородила веревкой весь сеновал во время массового выполза личинок семнадцатилетних цикад. Отец пришел в такую ярость, что неделю обедал, не слезая с седла.