— К Леше поставим. Леша не такой нюня, как Юрка. Правда, Леша? Он мальчишка самостоятельный, не какой-нибудь маменькин сынок — да, Леша? Мы к нему поставим козла в прихожую и все пойдем обедать. Он часочка два всего постоит, а перед спектаклем заберем. И никто даже ничего и не узнает. Леша, верно я говорю? Ты не забоишься, как Юрка, да, Леша?
— Я… мне…
Я снова запнулся. Все ждали моего ответа, ждала и Аглая. Она раскраснелась, маленькие черные глаза ее блестели, цветные зеркальные шарики покачивались под розовыми ушами. И я не смог отказаться. Я посмотрел на Юру, которому Аглая ставила меня в пример, и слегка расправил плечи:
— Я… Пожалуйста, конечно… Мне, конечно, ничего не стоит… Только… только он, наверное, будет кричать, а соседи…
— У! Кричать? Зачем ему кричать? А соседям ты не открывай. Это твоя квартира, ты хозяин, и пусть они не суются. — И, как видно испугавшись, что я пойду на попятный, Аглая снова принялась меня хвалить: — Ну, что я говорила? Говорила, что Леша не забоится, — он и не забоялся. Он не то что Юрка, он знаете какой отчаянный!
— Ладно! Пошли тогда, — сказал Сеня и кивнул мне: — Ты жди, значит. Мы скоро…
Артисты повалили к выходу. В передней королева сказала, что ей с Васькой давно пора обедать.
— После пообедаешь, — отрезал староста. — Нам рабочая сила нужна. Он знаешь какой здоровый? Вот такущую собаку насмерть забодал.
Услышав эту фразу, я совсем расстроился, но было уже поздно: артисты ушли.
Я принялся слоняться по квартире. Я понимал, что следует привести в порядок комнату, попытаться хотя бы соскрести тесто с коня, а в первую очередь чего-нибудь перекусить, но от тревоги у меня ни к чему не лежали руки. То и дело я забирался на подоконник.
Наш дом был первым многоэтажным зданием, построенным в этом районе. Его со всех сторон обступили деревянные дома и домишки, в свою очередь окруженные многочисленными сарайчиками и клетушками. В одной из таких клетушек, наверное, и жил этот проклятый козел.
Прошло двадцать минут, потом полчаса. Артисты не возвращались. Я стал подумывать, что, пожалуй, не так уж легко протащить чужого козла в летний воскресный день по проходным дворам. Может, на мое счастье, артистов еще и застукают на месте преступления. Когда часы пробили три, у меня совсем отлегло от сердца, и я направился на кухню разогревать себе обед.
— Леша! Леша! Открывай! — донесся в этот момент всполошенный Аглаин голос.
Остановившись на полдороге, я подбежал к окну, но во дворе уже никого не было. В отвратительном настроении побрел я в переднюю и открыл дверь. Артистов я не увидел. Я только услышал, что под моей площадкой идет приглушенная, по, как видно, отчаянная борьба. Там сопели, пыхтели, кряхтели и шаркали ногами. Временами кто-то яростно фыркал. Иногда что-то шмякалось не то об стену, не то о ступеньки.
— Рога! Рога держите! Рога не отпускайте! — хрипло шептали внизу.
— Ыть!.. Еще немного! Ыть! Еще разок!..
— Ой! У-юй!
— Тише! Услышат!
— Подымай ему ногу! Подымай ему ногу! Подымай ногу… Уп!.. Есть!
— Чего — есть?
— По губе копытом!
— Ыть! Еще разок! Ыть!.. Мне за штаны влетит. Ыть!.. Не починишь теперь.
Но вот на лестнице, ведущей к площадке, показалась куча рук, ног, стриженых затылков и растрепанных кос. Она шевелилась, судорожно дергалась и постепенно приближалась ко мне.
Полумертвый от страха, я отступил и переднюю, однако двери не закрыл. Вот куча артистов показалась на площадке. С минуту они трепыхались перед дверью, потом что-то случилось, и в переднюю разом влетели Дудкин, с окровавленной губой, еще два артиста и козел. Он был черный с белыми пятнами. Одного глаза на белой половине морды у него не было, а глаз на черной половине был открыт и смотрел безумным взглядом, каким смотрит с картины Иван Грозный, убивший своего сына. На нравом роге его, как чек в магазине, был наколот квадратный кусочек синей материи.
— Двери! — закричал мне Дудкин, устремляясь к выходу. — Закрывай все двери! А то пропадешь!
Козел повернулся, красиво встал на дыбы, Дудкин ойкнул и захлопнул за собой дверь. В следующий момент рога так треснули по ней, что сверху побелка посыпалась.
Я оцепенел. Секунд пять я не двигал ни рукой, ни ногой. Как сквозь вату, я услышал, что в дверь слабо застучали кулаком.
— Мальчик! Мальчик! — запищал топкий девчачий голосок. — У него на роге мой карман от передника остался. Мальчик, а мальчик, у него на роге мой карман…
Мне, конечно, было не до кармана. Козел снова повернулся, опустил рога и мелкими шажками потопал ко мне. Я шмыгнул в комнату и запер дверь на крючок.
— Черта с два я на такого сяду! — донесся со двора голос Дудкина. — Я уж лучше на фанерном. Что мне, жизнь не дорога?
Я не расслышал, что ему ответили. Шумка, которая до сих пор лишь нервно тявкала в соседней комнате, вдруг закатилась отчаянным лаем. Я сунулся было туда и отскочил назад. Козел был уже в комнате родителей. Он проник туда через другую дверь, которую я не догадался закрыть. Он медленно вертелся, подставляя Шумке рога, а та, захлебываясь от ярости, прижимаясь грудью к полу, в свою очередь, вертелась вокруг козла и норовила схватить его за пятку. Крючка на двери в эту комнату не было. Я забаррикадировал ее тяжелым плюшевым креслом.
И началась катавасия! Лай, топот, фырканье постепенно удалились в кухню, причем там загремело что-то железное, потом шум битвы снова переместился в соседнюю комнату. Я был отрезан от всей квартиры. Я не мог взять из кухни продукты. Мне была недоступна даже уборная, куда я стремился всей душой. Ломая себе пальцы в тоске, я слонялся по комнате и думал о том, как же я открою артистам, когда они придут за козлом, и придут ли они вообще до спектакля, если Дудкин отказался на нем ездить.
Шумка была из тех собачонок, которых называют «заводными». Обычно стоило кому-нибудь пройти по лестнице мимо нашей квартиры, как она впадала в истерику минут на пять. Козел появился у нас примерно в четверть четвертого. Ровно в четыре в квартире продолжался все тот же тарарам, и Шумка даже не охрипла. Со двора уже давно доносились голоса:
— Безобразие какое!
— Это в двадцать второй!
И Шумка, как говорится, допрыгалась. Лай ее вдруг прервался, она громко икнула, а в следующий момент заверещала таким дурным, таким страшным голосом, что я подумал: «Все! Шумке конец».
— Эй! Двадцать вторая! Что вы там, с ума посходили? — закричали во дворе.
— Прекратите это хулиганство, слышите?
Сам не зная зачем, я подошел к окну. По ту сторону двора стоял двухэтажный бревенчатый дом. Из многих окон его выглядывали жильцы. Несколько мужчин и женщин стояли на крыльце и возле него, подняв головы к окнам нашей квартиры. Стоило мне показаться, как они накинулись на меня:
— Эй, малый! Это ты там безобразничаешь?
— У тебя совесть есть так собаку мучить?
— Мать с отцом уехали, он и распоясался! В голове у меня звенело от Шумкиного визга, сердце измученно колотилось, но все же я еще разок попробовал показать свою самостоятельность. Печально глядя в окно, голосом слабым, как у тяжелобольного, я пролепетал:
— Вас… вас не касается. Я… я сам… я сам знаю, что делаю. Это наша квартира. И… и вас не касается.
Я отошел от окна. Шумка вдруг перестала верещать и затявкала где-то на кухне, визгливо, обиженно.
«Хам! Грубиян! — как бы говорила она, лежа, очевидно, под газовой плитой. — С тобой и дела-то иметь нельзя». Потявкав немного, она успокоилась. В квартире наступила тишина. Я забрался с ногами на кровать, прижался спиной к стене и тоже затих. На противоположной стене висело зеркало, в котором маячило мое отражение. Никогда еще я не казался себе таким бледным, таким тощим. Я смотрел в зеркало и грустно думал о том, что у меня, наверное, будет рак. Я слышал, как взрослые говорили, что рак развивается на нервной почве и первым признаком его бывает исхудание.