Я говорил мало, да и что может сказать «интеллектуал» Дракону?[1] Я слушал рассказы Зорбаса о его селе на склонах Олимпа, о снегах, волках и комитадзисах[2], о святой Софии, лигните, магнезите, женщинах, Боге, родине и смерти, и вдруг, когда ему становилось уже тесно в словах, Зорбас вскакивал и пускался в пляс на крупной прибрежной гальке.
Крепкий, стройный, костлявый, с неизменно поднятой высоко головой, с совсем круглыми, как у птицы, глазами, он плясал, взвизгивая и ударяя своими загрубевшими стопами о берег, так что морские брызги летели мне в лицо.
Если бы я послушался его слов – не слов, а крика! – жизнь моя обрела бы ценность. Я пережил бы кровью, плотью и костью то, о чем в дурмане рассуждаю теперь, царапая пером бумагу. Но я не отважился. Я смотрел, как Зорбас, издавая ржание, танцует среди ночи, призывая меня тоже вырваться из своего удобного панциря благоразумия и привычки и отправиться вместе с ним в Великое Путешествие без возврата. Но я только зябко вздрагивал и оставался на месте.
В жизни мне много раз пришлось испытывать стыд, когда я ловил собственную душу на мысли, что она не смеет сделать то, к чему призывало величайшее сумасбродство, которое и есть сущность жизни. Но никогда и ни перед кем мне не было стыдно за душу мою так, как перед Зорбасом.
Однажды утром, на рассвете, мы расстались. Я снова отправился на чужбину, неисцелимо больной фаустовской болезнью познания, а он отправился на север и обосновался в Сербии, на горе неподалеку от Скопье, где якобы обнаружил богатую жилу магнезита, окрутил нескольких толстосумов, купил инструмент, нанял рабочих и снова принялся рыть галереи. Он взрывал скалы, прокладывал дороги, провел воду, построил дом, женился, старый здоровяк, на веселой красавице-вдове Любе и прижил с ней ребенка.
Однажды, находясь в Берлине, я получил телеграмму: «Изыскал камень зеленый распрекрасный. Прибудь незамедлительно. Зорбас».
Это было во время страшного голода в Германии. Марка упала настолько, что ради ничтожной покупки нужно было тащить целый мешок с миллионами, а поев в ресторане, открывали разбухший от банкнот саквояж и вываливали его содержимое прямо на стол. А затем наступил день, когда почтовая марка стоила десять миллиардов.
Голод, холод, вытершиеся пиджаки, растоптанная обувь, ставшие желтыми некогда румяные немецкие щеки. Когда дул зимний ветер, люди падали на улицах, словно листья. Младенцам давали жевать кусок резины, обманывая их таким образом, чтобы те не плакали. Полиция патрулировала мосты через реку, чтобы ночью матери со своими младенцами не бросались оттуда, ища избавления в воде.
Была зима, шел снег. В соседней комнате немецкий профессор-китаист, пытаясь согреться, брал длинную кисть и пытался написать какую-нибудь старинную китайскую песню или какое-нибудь изречение Конфуция сложным дальневосточным способом – так, чтобы кончик кисти, поднятый вверх локоть и сердце мудреца образовывали треугольник.
– Через несколько минут пот уже струится у меня из-под мышек и становится теплее, – радостно говорил профессор.
В такие вот жуткие дни и получил я телеграмму Зорбаса. Вначале я разозлился. Мир гибнет, жизнь, честь и душа человеческие в опасности, а тут – на тебе! – телеграмма, зовущая за тысячи миль взглянуть на распрекрасный зеленый камень! «Будь проклята красота, потому что она бессердечна и никакого дела нет ей до страдания человеческого!» – сказал я.
И вдруг я вздрогнул. Гнев уже улегся, и я с ужасом понял, что этот бесчеловечный призыв Зорбаса находит отклик в другом, звучащем внутри меня бесчеловечном призыве. Хищная птица взмахнула внутри меня крыльями, собираясь взлететь.
Однако я не поехал. Опять не дерзнул. Не пустился в путь, не откликнулся на прозвучавший внутри меня божественный зверский призыв, не совершил благородного безумного поступка. Я последовал за холодным голосом человеческой логики, взял перо и написал Зорбасу, объясняя ему…
А он ответил: «Ты, хозяин, извини, – бумагомаратель! Ведь и ты тоже мог, несчастный, раз в жизни взглянуть на прекрасный зеленый камень, но ты его не увидел. Бог свидетель, иногда, когда делать нечего, я сижу и думаю: „Есть ад или нет его?“ Но вчера, получив твое письмо, я сказал: „Конечно же, для некоторых бумагомарателей ад должен быть!“»
1
2