— Над колыбелью тихий свет… — улыбался Веня.
Он шептал мне это на ухо, именно на ухо, и не из-за секретности, а просто потому, что на кушетке иначе не получалось. Кушетка придавала нам дополнительной прочности, как и треугольная комната. А я была счастлива всем этим: и комнатой, и кушеткой, и тихим светом над несуществующей, но такой реальной колыбелью, и горечью нашего, как говорил Веня, «немыслимого быта». Слова «баюнный» и «юный» Веня произносил особенно долго, бесконечно упирая на «нннн…», сначала впиваясь в него острой юлою — «йю…» — а потом растягивая все дальше и дальше, так что под конец оно переходило в отголосок волчьего воя — там, за снежным горизонтом ночного бескрайнего поля, где на девственной целине виднелась только ровная цепочка лисьего следа, уходящая в никуда… вернее, не в никуда, а именно туда, куда ушла и теперь находилась невеста, то есть «невесть куда», и пылала знакомая звезда, и месяц, золотой и йююннннн-ннный сиял над всем этим великолепием нашего счастья, нашего вечного счастья, не знающего ни дней, ни лет, ни столетий.
Это стихотворение было просто сделано на нас, в наш точный размер, как та же кушетка… вы уж простите меня, что я все о кушетке да о кушетке… знаете, всегда запоминается самое лучшее.
Как-то, гуляя с Веней по рынку, мы набрели на продавца ковриков и среди грудастых русалок, трех богатырей, северных оленей и прочего безыскусного искусства вдруг увидели наше поле с лисьим следом и тонким золотым серпом, и видимо, лица у нас стали такие, что лоточник заломил цену вдвое больше обычной, но и не купить было нельзя, правда ведь?
Эту строфу я любила меньше всего. Почему, не знаю. Ведь слова там очень красивые, особенно про «излуку бровей». Прямо чувствуешь себя шемаханской царицей… И все равно есть там что-то неуютное. Наверное, потому, что в этой строфе мы как-то по раздельности — я и Веня. Будто он смотрит на меня со стороны, причем непонятно, насколько эта сторона далека. В треугольной комнате еще куда ни шло — к ней слово «далеко» было вообще малоприменимо, особенно, если на кушетке. Но потом я все-таки забеременела, и нам пришлось переехать в другое место, более подходящее для ребенка и для его реальной кроватки. Кроватки, а вовсе не колыбели.
Тогда мы еще учились, нищие студенты. Денег нам двоим почти не требовалось, ну разве что на жилье и на минимальное пропитание, да еще на кино время от времени, или вот на коврик… а кроме этого — зачем? В принципе всегда можно было подхалтурить тут и там, но нам ни за что не хотелось отрываться друг от друга. С появлением ребенка все изменилось: я даже не представляла себе, сколько всего нужно такому маленькому существу. Теперь мы расставались с Веней все чаще и чаще, а в летние месяцы он даже уезжал на заработки, уезжал действительно далеко, в дальнюю сторону, и тогда нелюбимая строфа и в самом деле приобретала масштабы реальной угрозы.
С детьми всегда так… Помните, я говорила, что любовь придумывает их чтобы было куда расширяться? Да… помимо того, что любовь жадина, она еще и самоубийца.
Мы остались нищими и после института. Мы ведь всегда были самые простые, обычные люди. Я-то уж точно никогда звезд с неба не хватала: обыкновенная девчонка, у которой если и было что незаурядное, то разве что платье в горошку. Веня, наверное, мог бы добиться чего-нибудь большего, чем заштатного инженерства на грошовой зарплате — ведь он был очень умен, мой Веня. А с другой стороны, — зачем? Вы понимаете: зачем? Да, это могло бы добавить нелишнюю сотню рублей, но зато еще больше отняло бы нас друг от друга. Я всегда помнила об этом, так что мне и в голову не могло прийти попрекнуть мужа недостатком денег.
Но тяжести хватало, это уж точно. На работу я ехала через весь город, час пятнадцать в один конец, два автобуса и метро между ними. Особено трудно становилось зимой. Толпы злых, угрюмых, отчаявшихся людей в пальто и в вороньих шубах, вечно серый, будто больной, город, бурый истоптанный снег, в котором вязнет нога, черная наледь на тротуаре, оборванные пуговицы, вонючий пар изо рта хама, прижавшего тебя к поручню на задней площадке…
А на службе — постылая бессмысленная суета, перекладывание бумажек с полки на полку, дерьмовая фальшь политинформаций и соцсоревнований, рвота непременных отдельских пьянок, пошлые романы на два перепихона и на десятилетие сплетен, схватка за отгулы, чудовищная скифская баба в проходной: «Гражданка! Вы куда это в рабочее время?..» Непрерывное добывание всего самого необходимого: еды, одежды, обуви… постоянное, вынужденное, изобретательное, унизительное вранье — лишь бы выскочить, выбраться за турникет, добежать до соседней улицы, где, по слухам, что-то «выбросили» и теперь «дают» — мясо или куру, или овощи, или лампочки, или туалетную бумагу… ввинтиться в бесконечную очередь, отстоять полторы вечности, ежеминутно поглядывая на часы и гадая, заметят ли, и что тебе тогда будет… и, наконец, пробить в кассе, получить «в одни руки», вырваться, тяжело дыша, доковылять с авоськами до проходной, миновать скифскую бабу посредством жополизания и борзого щенка: «Я и вам взяла, Капитолина Дормидонтовна…» — убедиться, что в коридоре нету начальника, прокрасться в комнату под завистливые взгляды коллег, засунуть добычу поглубже под стол, тоскливо вдохнуть запах собственного пота и только тогда уже выдохнуть, поправить прическу, подмигнуть соседке и даже улыбнуться, потому что ты все-таки женщина. Женщина, у которой когда-то было то самое платье в горошку.