Город вот как наяву вижу… Даже не знаю, видела ли где картинку с таким городом, или это мне так вообразилось… И живет она в доме тоже очень старинном, где прежде монастырь был… Окошко у нее узенькое, стрельчатое, а из окна весь город виден… На горе этот дом…
Хозяева, у которых она комнату сняла, — люди бедные… сторож в этом доме… Пусть даже это не дом, а развалины, и сторож себе квартирку в этих развалинах устроил… Она случайно пошла монастырь осматривать, вот и наняла…
Сад большой… под горку… В саду кладбище от монастыря осталось…
И на это кладбище ходит она грустить…
Не то, чтобы она очень грустила, а так странно сердце сжимается, как осенью в саду и грустно, и тихо, и сладко… И небо такое бледно-голубое… Листья желтые… И кругом могилки… Вот и у ней так. Будто ей ничего не хочется и она даже рада, что от всех ушла…
Нет, она не вдова.
Муж у нее жив, только ее бросил…
Стала я это кладбище так ясно себе представлять, — слышу: дверь кто-то дергает.
— Кто там?
— Я, тетенька.
Я вскочила, открыла дверь и говорю:
— Уходи, уходи, Ваня — опять сплетни выйдут. Слышал?
— Слышал… Да вы плюньте на это, не обращайте внимания… Не могу я, тетенька. Я такое сочинил, что сам удивился… Что же так никогда уж ничего и не рассказывать, — значит, так все и пропадет…
Голос у него дрогнул, на глазах слезы.
А я чувствую, что надо мне рассказать про Серафиму эту печальную, и про могилки. И сердце сжимается, и чувствую, что не могу не рассказать…
— Иди, — говорю, — и вправду, наплевать на их сплетни.
Слава Богу, Варвара уехала. Свободнее, никто не подслушивает.
Не можем мы с этим монастырем и кладбищем расстаться.
— Ваня, — говорю, — что же долго ничего не случается?
— Ах, ничего, тетенька, очень уж хорошо… Грустно, грустно и пусть она еще поживет так… Вон на могилках еще последние белые цветочки… с такими пушистенькими головками растут… Ей жалко этих цветочков, потому что себя жалко…
Так мы две ночи напролет на этом кладбище сидели и все ее мысли друг другу рассказывали…
Наконец Ваня вдруг говорит:
— Тетушка, а кто-то по кладбищу идет.
— Ну зачем? Так тихо было, и вдруг кто-то лезет… Досадно.
— Так и надо, чтобы досадно… Она вздрогнула и сердито повернулась… И кто же это пришел? Кто, тетенька?
— Незнакомый, высокий мужчина… худощавый, лицо красивое… волосы немного рыжеватые… Помнишь покойного отца Сергия, что у Воздвиженья служил, только брови гуще и темнее… слегка сходятся.
— А зачем он пришел?
— Погоди… погоди… Пусть художник! Ведь кладбище красивое, он рисовать пришел.
— Да, да, тетушка. Верно!.. Шляпу снял — кланяется, шляпа серая…
— Она только головой кивнула — встала и пошла… Вон, вон, Ваня, она идет — а кругом желтые листья, а платье на ней черное, а художник смотрит ей вслед… это ему очень нравится… красиво…
— Пусть он это и нарисует.
— Конечно, удивился, что красиво, как на картине, и стал рисовать.
— А она ушла и сердилась, зачем он все на кладбище сидит и рисует…
— Понятно. Это ее любимое место! Она даже сторожу пожаловалась, что ей мешает этот художник… Только, тетенька, миленькая, они все-таки разговорятся.
— Погоди… разговорятся из-за этой самой картины… Ведь он нарисовал ее самое на этом кладбище. Сидит она в черном платье, на могилке, в руках эти беленькие цветочки, желтые листья кругом… Хорошо так?
Вчера зовет меня опять братец Петр Акимович к себе в кабинет.
Вхожу.
Сидит он в креслах у стола. Андрей Акимович на стуле по другую сторону. Невестка в своем кресле на колесах тут же рядом.
У всех лица какие-то странные.
— Что случилось?
— Я, Серафима, тебя уже предупреждал, — начинает Петр Акимович. — Мы понимаем, что ты женщина еще не старая — вдовеешь ты восьмой год, и мы тебе не раз женихов предлагали. Может быть, нам и неудобно чужого человека брать в дело, но мы счастья тебя лишать не желаем, и ты этим не стесняйся. Это лучше, чем срам-то в доме терпеть.
Я так и вспыхнула.
— Вы это опять про Ваню. Сплетница Варвара сочинила, а вы мне, сестре вашей, это второй раз в лицо говорите.
— Не одна Варвара, и Аннушка видела… Андрон вас ночью поймал, как вы на крыльце обнявшись сидели.
Я подняла голову и пристально смотрю на брата.