И только сейчас я подумал о Ксении Ивановне. Сегодня вторник, и до воскресенья еще далеко. Расскажу ей про крышу. Нет, пожалуй, не расскажу. Но откуда все-таки взялся кирпич? Может, с трубы свалился? Через некоторое время я с удивлением прошептал любимую поговорку отца: «Ин-те-рес-но девки пляшут»… Почему же мне тепло? Ведь я же мерзнуть должен. Вон и пальцы будто к печке прислонены, только покалывает чуть-чуть.
Да и щеку совсем не чувствую.
Перед самым носом выросла большая воронка водосточной трубы. Из снега торчали веточки с прилипшими к ним перьями. Гнездо! Крыша здесь образовывала угол, и снег не держался. Через равные промежутки виднелись края соединений железных полос. Цепляясь за них, я на четвереньках поднялся вверх. Теперь назад! Но я опять вспомнил о Ксении Ивановне и оглянулся в поисках предмета, который свесился за край крыши. Я увидел его сразу. Добраться до него можно было, лишь снова спустившись к водосточной трубе, а там опять ползком вдоль барьерчика. Я вспомнил весь проделанный путь, снял варежки, приподнял нижнюю рубашку и прилепил ладони к теплому животу. Так я долго сидел на коньке крыши и по сторонам не смотрел, хотя все же отметил, что отсюда виден почти весь левый берег, мост, протока и остров.
Наверное, можно было бы, вглядевшись пристальнее, найти крышу своего дома…
И я вдруг понял, что если не сделаю сейчас то, что задумал, всю последующую жизнь буду презирать себя за трусость и малодушие. И я сделал это, как бы сказали взрослые, скрепя сердце; сделал, как что-то неприятное, но необходимое. Непонятным предметом оказался полузанесенный снегом рваный резиновый сапог. Не думая о последствиях, я со злостью метнул его на проезжую часть улицы и попятился назад, часто дыша и громко нашептывая: «Так-так! Так-так!»
На чердаке упал лицом на кучу тряпичной рухляди и долго лежал, не двигаясь, лишь вздрагивая от внезапной волны озноба. Мне было страшно, и я не чувствовал радости от сделанного.
Все воскресенье я маялся: слонялся по комнатам, дул на оконные узоры, трогал вздувшиеся пальцы и щеку, пробовал читать.
А когда бабка пошла закрывать ставни, я даже не зажег лампу, сел в темноте на кровать и только тогда понял, что сегодня Ксения Ивановна не придет.
Не приехала она и в следующее воскресенье. Отец встал на удивление рано:
— Пойдем, Димча, на лыжах пробежимся. Грех в такую благодать сидеть дома, — бодро сказал он и громко запел: — И тот, кто с песней по жизни шагает, тот не боится ничего и никогда…
Отец всегда путал слова, придумывал свои. Однако мне от этого не стало, как раньше бывало, весело; я не подтянул отцу, почувствовав в его поведении неестественную веселость, а в глазах не то беспокойство, не то озабоченность. «Ему совсем не хочется петь и идти на лыжах. Это все ради меня».
— Что-то не хочется. Лучше в Дом пионеров схожу, — пробурчал я и недружелюбно посмотрел на отца.
Отец ничего не сказал.
После завтрака я не пошел в Дом пионеров, а сел на своем стульчике возле окна и просидел так до самой темноты. В доме было непривычно тихо и тоскливо. Я впервые тогда сделал для себя открытие; вот, оказывается, как плохо может быть! Подходила бабушка, клала мне на голову теплую руку, то подсовывая творожные шанежки, то предлагая сыграть в «дурачка»… От этой ласки у меня щипало в носу, и, чтобы не разнюниться, я дергал плечами и мотал головой. Отец начинал на кухне, как бы для бабушки, читать книжку про Ковпака, но голос его постепенно стихал, он останавливался на полуслове, сморкался и присаживался к поддувалу печи покурить.
В моем дневнике появились двойки. Учительница вызвала отца в школу. Вернувшись, он тихо и долго толковал мне о пользе знаний, подробно рисовал картину недалекого будущего, когда я стану врачом или инженером и все люди будут уважительно говорить: «А что тут особенного? Они с отцом оба башковитые…»
— Завтра поеду на левый берег, — неожиданно оборвал я отца.
Он умолк. Но, видимо, уловив в моем голосе какие-то новые нотки, ничего не сказал. Вздохнула, но ничего не сказала и бабушка.
Ехать надо было шестичасовым поездом. Я промучился всю ночь, боясь проспать, а в пять растолкал бабку:
— Баушка, достань мне хорошую одежу.
Причитая и кряхтя, бабушка поднялась, долго рылась в сундуке. Наконец вручила мне пропахший нафталином коричневый костюмчик, белую рубашку и шелковый бант в горошину.
— Бант не надо, не маленький, — серьезно проговорил я, — Денег дай. — Помолчал и вдруг ласково, совсем по-взрослому прошептал: «Горе ты мое луковое, что бы я без тебя и делал?» Бабушка немедленно откликнулась всхлипом и полезла в кошель: