От испуганного шепота коменданта графа уже бесило, да удерживало природное хладнокровие, иначе бы и сам крикнул на инвалида так, что оторопь взяла.
— Государь волю даровал, — уже на ходу проговорил — Брюс, — велел препятствий не чинить… И в добрые одежды его нарядите.
— А тряпицу ему вернуть?
— Какую еще тряпицу?
— Да у югагира отняли, на теле прятал. Будто индийского шелка ткань, а не горит в огне. А разорвать и вовсе невозможно. Говорит, се покров для невесты, с Индигирки принес, от князя своего. Зело дорожит он тряпицей…
— Непременно верните!
В заезжей избе, вымытой и прибранной по случаю приезда высокого гостя, было жарко, стол ломился от всяческой снеди, приготовленной по-крестьянски, без изысков, но щедро: треска во всех жарено-варено-запеченных видах, муксунья уха с хреном, пареная семга в сметане и даже ворох сущика — мелкой сушеной рыбешки, кото-, рую поморы едят вместо семечек. В иной раз, с долгой дороги Яков Вилимович навалился бы на угощение и тут же бы и поспал на широкой лавке, не отходя от стола, но откровения узника о смерти государя императора, а более — об императрице, якобы взошедшей на престол, перевернули все привычки и обычаи. Он отмахивался, говорил себе: полно, вздор несет истомленный заточением индигирский югагир, но еще более наполнялся тревогой и беспокойством.
А тут женка коменданта, весьма похожая на мужа своего, но о двух ногах, приставленная в заезжую вместо прислуги, с надоедливым гостеприимством и дурными манерами принялась угощать.
— Отведайте ушицы, господин граф, — запела она. — А прежде вот медку хмельного чарочку. Сами затворяем! Или вина белого, казенного, с устатку. Ой, да что это с тобой, прямь лица нет! Не захворал ли?
Брюс шубу снял, ибо прошибло в пот — так натопили избу, — а потом снова надел, почувствовав озноб от своих скачущих дум.
Если югагиру не поблазнилось и Екатерина воцарилась, это ведь хоть назад не возвращайся. Он был всегда против этой шальной трофейной девицы, прошедшей через много рук и оказавшейся в наложницах у Петра Алексеевича. И ладно бы, потешился, помиловался, дал бы денег да отправил назад, в свою Лифляндию, так нет ведь — женился! Чего уж в ней было такого, что просвещенный, ученый государь присох к неграмотной девке, словно рыбья чешуя, никого не послушал и все-таки обвенчался, против своих же собственных законов возвел в императрицы, короновал! И сам, ровно зверь, лег рядом, охранять распутную, будто уследишь, если ей согрешить вздумается. В дикость великую впал, разум утратил, Монса с нею застиг и, словно варвар, голову ему отрубил и насадил на кол, дабы назидание сотворить…
И если теперь так же беззаконно, по сути безродная, Марта Скавронская сядет на трон, все деяния Петра прахом пойдут…
Так думал Яков Вилимович, а сам то метался по избе, испытывая отвращение к пище и вину, то сидел на лавке, завернувшись в шубу и захлебываясь слюной от запахов весьма приятных, источаемых накрытым столом.
А хозяйка еще и подзадоривала:
— Скушайте, господин граф! Не зря ведь стряпала-то все утро. Не побрезгуйте. Пища простая, да сытная, а медок хмельной, сладкий. Голову-ти вскружит, и отойдет печаль. Приехал-то вроде веселый, ладный, а ныне будто подменили тебя, батюшка. Или худое известие получил?.. Испей-ка чарку, так и легше станет!
Брюс вышел на мороз, а краткий генварский день уж истлел и сумерки наползают, словно синий дым. Где-то на реке санные полозья скрипят, деревья потрескивают и в кузне молоток по наковаленке стучит — верно, заклепки с оков срубают. Поостыл граф немного на холоде, унял смутные мысли: что тут судить да рядить? Приедет гонец из Архангельска, тогда и быть решению…
Хотел уж вернуться в избу, да почуял, кто-то смотрит из темноты, жжет взором, будто напасть хочет и только момента ждет, когда он спиной оборотится. А шпагу за ненадобностью Яков Вилимович снял и на лавке оставил…
— Эй, кто там? — грозно спросил он. — Выходи!
Тут из-за угла заезжей прежде показались длинные тени, а затем явились несколько отроков, верно, дети стражников инвалидной команды. В руках деревянные мечи, сабли; встали и смотрят, разглядывают гостя. Яков Вилимович своих ребят не имел, по этой причине испытывал застаревшую теску и желание учить, наставлять чужих. А эти отроки еще и неробкими были, один подошел совсем близко, осмотрел с любопытством и спрашивает:
— А ты правда царь?
— Старшим по возрасту и званию следует говорить вы, — назидательно сказал граф. — И выражать тем самым уважение.
Отрок ничуть не смутился:
— Мы сему за ненадобностью не учены. Ты лучше скажи, царь ты или нет? Меж нами тут спор вышел.
— Ваш государь император — Петр Алексеевич. А я его слуга.
Дети переглянулись.
— Слуга, оказывается… Ну, слуг-то мы довольно позре-ли. На царя бы вот хоть разок взглянуть!
Тем часом из сумерек выступил ковыляющий на деревяшке комендант, замахнулся на откроков:
— Прочь отсюда! — Ив тот час к Брюсу: — Ваше высокопревосходительство! Государь-то наш, Петр Алексеич!..
— Что? — выдохнул тот.
— Посыльной вернулся, сказывает, впрямь помер! В Архангельском который день колокола бьют, молебны за упокой… А в другой церкви уже и заздравную поют, Екатерину государыней величают.
— Екатерину?!
— Ну да! У нас-то ни того, ни другого не слышно! Должно, от ветра. Туто-ка всегда так: кругом беда случается, война или мор, а здесь как в раю, все мимо проносит морским нордом. Здесь ведь, ваше высокопревосходительство, бабы умудряются по два раза в год рожать! А ведаешь ли, от чего?.. Тут один странник к нам заходил, юродивый. Сказывал, благодатное место, а называется оно — Беловодье. У пас и впрямь в речках воды белые-белые!..
Ни слова не говоря, Брюс зашел в избу, хватил чарку водки и упал на лавку. Комендант остался у порога, пристукивая деревянной ногой по полу, словно конь копытом.
— Позови ко мне югагира, — велел граф.
— Тренку сейчас в баньке парят, — сообщил инвалид. — По вашему велению. А как напарят да намоют, в тот час и приведут.
— Я не велел парить! — вскричал граф. — Немедля доставьте!
На коменданта и гнев не действовал.
— Дак велели нарядить, — невозмутимо стал разглагольствовать он. — А как же наряжать, ежели он семь годов в бане не был? И умывался дождиком или снежком. Туто-ка недели не попаришься, и уже часотка по телу…
Генерал-фельдцейхмейстердаже не нашел, что ему ответить, лишь с тоскою подумал, что должного порядка в сей стране никогда не будет и зря Петр Алексеевич силы и теперь вот саму жизнь положил, дабы вывести свой народ из темноты диких нравов. В столице еще кое-как блюдут европейское приличие, а в купеческой Москве разве что вид делают. Про окраины же, особенно северные, полунощные, и говорить нечего — живут по старинке и тем еще и гордятся! А ведь в этом сокрыто неповиновение государевой воле, даже глумление над новыми обычаями. Вот этот комендант острога не по глупости эдак вырядился, а с умыслом, дабы посмеяться над одеждами европейскими, и в речах его лишь потеха слышится, когда ему скорбеть полагается в связи с кончиной государя. И что с ним поделаешь? Как с гуся вода…
Сколько раз говорил Петру Алексеевичу: след положить конец своеволию земель полунощных, приписать их к заводам, в крепость отдать дворянам, чтоб обучились культуре при господах, однако чего-то опасался государь и накладывал повинность легкую — плотницкую и обозную. В долгой войне со шведами требовалось множество бурлаков и сволочей, дабы припасы на барках подвозить и волоки обслуживать, так он тут поморов местных не тронул, а велел тверских мужиков пригнать, ижорцев и лопарей. И еще сказал, де-мол, нельзя сих поморских людей в лямку впрягать, и своего к ним благоволения никак не объяснил.
Брюс в этих краях дальних прежде не бывал и с нравами диковатыми незнаком был. И не узнал бы их, поди, никогда, но Петр Алексеевич захворал от простуды, позвал к себе и говорит: