Аннабель ненавидела белый цвет. Наверное, из-за больничных палат, в которых она спала со своими бывшими любовниками, немолодыми мужчинами с минималистическими вкусами, присущими их поколению. В любви Аннабель отдавала предпочтение сорокалетним и пятидесятилетним мужчинам. Что касается Фабьена, то для него она сделала исключение. Было заметно, что ее смущала молодость моего брата, хотя он был старше ее на четыре года. Она смотрела на него как на щенка, нуждающегося в дрессировке, или как на необъезженного буланого жеребца. В их отношениях она вела себя как старшая сестра или как мать. Впоследствии Фабьену это надоело. Одна мамочка у него уже была, и он уже не нуждался во второй. Со мной эта женщина становилась такой, какой она была с другими: непредсказуемой и неуловимой девчонкой, капризной и жестокой. Для женщины, любившей своего отца, встречаться с немолодым мужчиной — это значит круглосуточно макать печенье воспоминаний в чашку чая своего детства. Тогда я еще не знал, что Аннабель совсем не любила своего отца.
Квартира на улице Пюви-де-Шаван была похожа на пестрый луг. Аннабель отвела душу на подушках из ярко-фиолетового и салатного шелка, из оранжевой тафты и красно-коричневой парчи, из сиреневого дупиона и бронзового и оранжевого полиэфира. Она также совершила набег на стеганые теплые пледы из бежевого и фиолетового шелка. Даже тапочки из сатинового полиэфира и голубой вискозы с орнаментом, в которые, к моему изумлению, однажды вечером Фабьен всунул свои красивые, изящные ноги («У нас с Фабьеном одинаковые ноги», — говорила Катрин), придавали веселую нотку полам, застеленным дорогим паркетом, который Аннабель спрятала иод не менее дорогими персидскими коврами.
Когда ремонт был почти закончен, бытовая техника установлена, мебель куплена и частично собрана, у Фабьена появились денежные затруднения, поскольку помимо затрат, в которые он ввязался, естественно не без помощи Аннабель, ему никак не удавалось продать квартиру на улице Ангьен. Чтобы сняться с мели, Фабьену пришлось подписать контракт на три фильма, один из которых должен был сниматься в Венгрии, другой — в Савуа, а третий — в Испании, что должно было отдалить его от Аннабель на несколько месяцев. Я рассчитывал воспользоваться этим отдалением, чтобы стать любовником той, которая еще не стала, как, впрочем, никогда и не станет, моей невесткой.
Одной из причин того, что квартира на улице Ангьен не находила покупателя, но мнению Аннабель, был бомж, который с лета прошлого года поселился в пятидесяти метрах от дома в палатке, в своего рода иглу, выделенной этому несчастному неправительственной организацией «Врачи без границ». За последнее время некоторые слова поменяли национальность: «камикадзе» стало арабским, а «иглу» — французским. Девушка считала, что грязь и грубость бродяги смущали покупателей. Тем не менее бездомный был любимчиком всего квартала, особенно после того, как к нему приезжала съемочная группа телевидения. С ним здоровались, беседовали. Некоторые женщины готовили для него изысканные блюда, которые он отталкивал с пьяным ворчанием. Например, он ненавидел телятину. Он отказывался от блюд с соусом по причине повышенного уровня холестерина в его крови, и это уточнение рассмешило ведущую телепередачи. Как и у меня, у него были проблемы с холестерином. Должно быть, мы были с ним одного возраста. Может, он был моим бывшим школьным товарищем или однополчанином. Я решил обязательно познакомиться с ним, когда приду к брату в следующий раз.
* * *
Через несколько недель после смерти Фабьена Катрин выгнала Саверио, как будто присутствие итальянца в Мароле мешало ей скорбеть о моем брате. С тех пор мы о нем ничего не знаем. Это был высокий худой тип с длинными седыми волосами, которого мы ничуть не любили, да и наша мать любила его не больше, чем мы. Он завязывал свои волосы в конский хвост, когда что-то мастерил в гараже, бегал в парке или готовил нам какое-нибудь итальянское блюдо, что случалось нечасто. Большую часть своего времени он проводил перед телевизором, и тогда его волосы престарелой Жанны дʼАрк спадали на плечи, прикрывая его большие уши, из которых торчала шерсть, как у шестидесятилетнего волка-оборотня. Его кадык выступал настолько сильно, что нам казалось, будто у него их несколько. Возле его рта залегала горькая складка общественного критика, а в его карих глазах, глубоко сидящих в орбитах, как в туннелях, соединяющих французские и итальянские Альпы, сквозила нежная меланхолия эмигрантов, нашедших у нас лучшие условия жизни, чем у себя, но тоскующих о звуках, красках и запахах своего детства. Катрин говорила, что у него руки пианиста, но нам они больше напоминали клешни краба, которыми он вот уже четырнадцать лет хватал все вещи, принадлежавшие нашему отцу, в том числе и Катрин. Однако мы оставались бесчувственными к той продуманной мягкости и ленивой нежности, которые он проявлял к нашей матери, и ему почти удавалось растрогать нас вопросами о нашей личной жизни и состоянии души, на которые мы неизменно отвечали насмешливым или презрительным молчанием, а то и непонятными односложными словами, не существующими даже в словаре пьемонтского диалекта. Любил ли он нас? У него не было никаких причин этого делать. Мне казалось, что он испытывал к красоте Фабьена то же немое и ошеломляющее восхищение, какое у него было и к красоте Катрин. Он смотрел на моего брата, передвигающегося по дому, как если бы присутствовал на балетной постановке. В изяществе моего брата было что-то потрясающее, то, что волновало толпу вплоть до дня аварии и волнует еще сегодня, поскольку Катрин до сих пор отвечает на письма, адресованные моему мертвому брату, и тратит на это занятие по три-четыре часа в день.