Я не хотела описывать тебе ничего, потому что должно б было жаловаться на своих родных. Мне тягостно начать и теперь; но бог видит мою душу, ты знаешь меня: я пишу не в осуждение; нет, я люблю их и плачу об них из глубины моего сердца. Я пишу потому только, что мне стало слишком больно, и силы мои изнемогают; доверенность облегчит меня, я как будто уделю тебе часть моего страдания, а ты, моя добрая Олина, не откажешься от такого участия.
Знаешь ли, я долго не верила самой себе и сомневалась, наяву ли происходило то, чему я сделалась свидетельницею: так все мне было странно, дико, чуждо. Наконец уж, осмотревшись, как в темноте, я убедилась, к прискорбию, что меня не обманывают чувства, разобрала свои впечатления и ознакомилась с новым миром своим.
Какое невежество, грубость, унижение мне там представились — ты не можешь себе вообразить этого. Самых простых понятий там недоставало, которые нам казались почти врожденными. Что такое ум, что такое сердце, никто не знал, и никто не заботился, как будто б их не было в человеческой природе. Даже слова эти редко выговаривались, и то в самом странном значении; все происходило по какому-то инстинкту, внутреннему влечению или по привычке, по преданию. Никакой победы над собою, даже борьбы. Совершенная покорность телу, которое управляет ими как будто по своему произволу; нечего уже говорить тут о благородных желаниях, возвышенных чувствах, участии в судьбе человечества. Пища, питье, одежда, чужие дела, чужие пороки — единственный предмет их внимания и разговора; шумные споры от утра до вечера за всякую безделицу, при всяком недоразумении — любимое, необходимое упражнение, без коего скука их одолевает. Прибавь к этому беспрерывные нападения на людей, которых они считают какими-то рабочими животными и которые в самом деле становятся такими, так что уж не понимают другого лучшего обхождения. И вот вся их жизнь, лучше, выше коей они ничего вообразить не могут. Словом: это те же дикие — под гражданской наружностию.
Каково ж мне было видеть в этом положении людей самых близких к моему сердцу, видеть — и не быть в состоянии принести им какую-нибудь пользу? Я терзалась и сожалела, зачем сама получила образование; мне легче б было жить одною жизнию с ними, я б не тосковала тогда по незнакомым наслаждениям, не страдала б ни за себя, ни за них и была б им не в тягость, а в утешение.
Теперь ты можешь представить себе, какую роль я стала играть между ними. Я показалась им столько ж странною, как и они мне. Увидев после двух-трех опытов, что мы не можем понимать друг друга, как люди разных языков, я замолчала, и с той минуты сделалась предметом их беспрерывных насмешек, грубостей, оскорблений. Напрасно я старалась угождать им, предупреждать их желания, служить им своими знаниями; они не верили моему чистосердечию, толковали в дурную сторону всякое мое слово, всякое движение. Не принимая участия в их сплетнях, отличаясь своими поступками, своим образом мыслей, я уж возбуждала их нерасположение к себе; но когда в некоторых случаях мне оказано было предпочтение от посторонних людей, для них значительных, когда они услышали лестные отзывы обо мне, то нерасположение это мало-помалу обратилось в ненависть, даже не скрытую, не тайную. Они старались досаждать мне при всяком удобном случае, выдумывали на меня разные нелепости, мешали мне во всех моих начинаниях, и мое терпение лишь только ожесточало их более. Мне нельзя уж было ничем заниматься, читать, прогуливаться; я должна была с утра до вечера слушать их беспрерывные, пустые споры, пересуды… И ни одного человека не встречала я в этой пустыне, который сказал бы мне приветливое утешительное слово. Боже мой! Что происходит со мною, когда воспоминанием переносилась я в наш… потерянный рай!