— С чего вдруг такие подарки? — поинтересовалась я у леса.
Он не ответил, только уронил на волосы сережку вяза.
Зайца я освежевала на месте, закопав шкуру и потроха в кучу листвы: лес имел право на долю в добыче. И цепочка муравьев тотчас устремилась по кровяному следу.
Мясо — это хорошо… мяса я и сама давненько не видела.
С последнего хутора, кажется, где со мной расплатились салом, колечком сухой домашней колбасы и связкой сушеных лещей. Когда это было? Не помню. В лесу все дни похожи друг на друга, и легко заблудиться во времени.
Калужница как раз зацветала… и дождь шел. Точно, дождь помню распрекрасно и то, как пожилой хозяин хутора уговаривал остаться на ночь. Темно было, слякотно снаружи, а при доме аккурат баню растопили, и местечко мне на самой печи обещано было, теплое…
Он говорил и руки потирал, красные, растрескавшиеся. И медное колечко почти слилось с выдубленной кожей, вросло в плоть.
Я на колечко и глядела.
А потом вдруг поймала на себе цепкий жадный хозяйкин взгляд и передумала оставаться. Женщин куда сложнее обмануть, особенно таких, которые долго живут при лесе и научились слушать.
Останавливать не посмели.
Конечно, может, люди и вправду решили проявить доброту, но лучше ночь помокнуть, чем очнуться в погребе… а то и вовсе на поле.
Весна — хорошее время для ритуалов.
А вот колбаса была хорошей, с чесноком и тмином… жаль, закончилась быстро.
Завернув тушку в листья лопуха, я занялась травами, которые лес любезно подсовывал под руки. Дуб, ромашка… чистотел вот. И чабрец, из которого выйдет чай. Пару веток прошлогодней брусники с красными ягодами. Полынь, душица… липа только-только зацвела, созывая пчелиные рои. Полынь. И даже редкий, не по сезону выбравшийся белокрестник, чьи мясистые побеги я выкапывала руками. Лучше нет средства от кожных язв, чем сок белокрестника.
И чем дальше, тем отчетливей становилось понимание: уходить придется и быстро.
Лес презрительно молчал.
Но в привычном его шелесте не было звуков иных, непривычных, которые предупредили бы о близкой опасности. И пес никуда не исчез — уж не знаю, боялась ли я подобного поворота дел или же надеялась на него. Но нет, Оден сидел в гнезде и, вытянув перед собой руки, сжимал и разжимал пальцы, вращал кистями, сгибал в локтях, осторожно поводил плечами, наново свыкаясь с собственным телом.
Ему самому не нравилась собственная беспомощность.
— Эй, — я подала голос, но опоздала на долю секунды: пес уже повернулся ко мне. Почуял? — Это я. Вернулась.
Пес втянул воздух и на выдохе произнес.
— Кровь? Рана?
— Заяц.
Кивок.
— В сумке — тина?
— Это мучной орех, но он в тине был, так что да, тина.
— И трава?
Сам он — трава. Впрочем, для псов все, что зеленое и растет — или трава, или куст, или дерево. Нюансы их интересуют мало.
— Стой, — велел Оден.
Надо же, только-только в себя приходить стали, а уже командуем. Ну да привычка — не железо, из крови не выплавишь. Пес поднялся и направился ко мне. Он ступал медленно, останавливаясь на каждом шаге, поводя головой, принюхиваясь. Слепой? Забыла, Эйо, что у него другое зрение имеется.
— И как? — поинтересовалась я.
С такой скоростью мы далеко не уйдем…
— Сложно. Будет лучше. Надо привыкнуть.
Оден остановился в шаге от меня и руку протянул, да так и застыл с растопыренной пятерней, ожидая ответа. И я ответила прикосновением. Странно. Ладонь к ладони. Его — огромная и теплая, мои пальцы едва достают до края. И выглядят такими нелепо-хрупкими. Палочки. И вспухшие узлы связок.
Я сильная, иначе не выжила бы, а тут…
Оден осторожно сжал руку и наклонился.
…а рука грязная… в заячьей крови, которая осталась под ногтями, в земле, в травяном соке… наверное, я принесла все запахи леса.
— Серебро. Вереск. Мед. Хороший запах.
Вот так просто? По запаху? Мама и вправду по одной линии из серебряных была. А папа вересковый мед варил…
— Разрешишь?
Пальцы коснулись щеки.
Любопытный, значит. И мне самой на его месте было бы интересно. Но есть нюанс, промолчать о котором не выйдет.
Я высвободила руку и предупредила:
— Не думаю, что тебе понравится. Во мне есть кровь альвов.
Уточнять, сколько, воздержимся.
— Я понял. Лес. Слышишь. Альв. Люди нет. Мы нет.
Выходит, без подсказки додумался. И как дальше быть? Оден все еще ждал разрешения.
— Я помню. Ты помогаешь. Не выживу. Не трону.
Что ж, если так, то пожалуйста…
Оден не спешит.
Подбородок. Губы. Нос. Линия брови. Ресницы трогает осторожно, кажется, боится причинить мне вред. Гладит волосы, внимательно ощупывает уши, наверное, пытаясь определить, сколько же во мне чужой крови. Хмурится. Переключает внимание на шею… а вот под рубашку лезть не стоит.
— И как? — я перехватываю его руку и отвожу в сторону.
— Не складывается.
Для этого опыт нужен. Наверное. Я плохо представляю, что такое слепота, и наверное, это страшно, но… пусть я буду девушкой без лица, чем той, чей вид вызывает отвращение.
— Ты высокая. Для человека.
Кровь такая… мешаная.
Мама была выше папы на полторы головы. Он носил ботинки на высокой подошве, а она никогда не делала высоких причесок. Наверное, над ними смеялись… скорее всего, что смеялись, но мне эта их разница казалась чем-то естественным.
— Я сказал плохое?
— Нет.
Не его вина, что однажды началась война. И что докатилась она до побережья, до маленького городка, где соседи знали друг друга, и потому двери домов никогда не закрывались. И сами эти дома были нарядными, как игрушки, особенно по весне, когда распускались гиацинты — белые, лиловые, красные и нежно-золотистые, сорта «Шампань». Потом наступало время нарциссов… тюльпанов… фрезий, роз и высоких ирисов, чьи восковые лепестки найо Барру добавляла в отбеливающие крема, и в ароматные воды, и кажется, даже в варенье.
Ей просто нравились ирисы.
В лагере она рисовала их на песке и горько плакала, когда кто-то наступал на рисунок. Найо Барру была слишком стара, чтобы выдержать долго, умерла в первый же месяц, кажется, так и не сумев поверить в реальность происходящего. А может и к лучшему, что умерла… в первый месяц — не так и страшно было.
— Завтра на рассвете уходим.
Уж лучше говорить о будущем, чем о прошлом.
И Оден, к счастью, не стал приставать с вопросами. Он развернулся и пошел по собственному следу, двигаясь куда как уверенней. Вот и молодец. Пусть тренируется.
Я себя тоже займу.
Выкину проклятые ирисы из головы… а они все не уходили и не уходили. Палисадники. Домашний виноград, который зрел долго, но вызревая, становился сладким до невозможности. И отец срезал его целыми гроздьями, складывая в дубовые бочки.
Их мыли за неделю до сбора, и я ненавидела эту работу, вечно потом руки в занозах были.
Вино делали все, не на продажу, но принято было, в каждом дворе — свой маленький секрет, который делает вино особым. И я еще помню терпкую сладость муската, цвет его, янтарный, золотой…
…убей его и станет легче.
Лес знал, когда вступить в беседу. Но он был неправ: не станет. Я знаю, мне пришлось убить, пусть не пса, но… какая разница? Чужая смерть, как дурман-трава, дает лишь временное облегчение, а потом только хуже.
— Оден, не уходи далеко, — попросила я.
Он добрался до бочага и, сев на краю, трогал воду. Она же радовалась знакомству и спешила играть, подсовывая ему то листья, то пучки травы, то ряску.
И одежду его подчистила: намокнув, лохмотья стали почти неподъемными. И я бросила их на ветку: до утра, если повезет, высохнут.
— Там птица, — нырять Оден воздержался: все-таки на редкость благоразумный у меня спутник. — Прилетела. Убил.
Ворон и крупный, тоже удача, мясо, конечно, будет жестким и с душком… пожалуй, его имеет смысл засушить. И часть зайца тоже. Остальное — сварим.