…а выбор?
В этом есть толика правды. Либо идти вдоль ручья, надеясь на удачу, либо поверить лесу. Из двух зол выбираю меньшее. И лес протягивает-таки руку помощи. Нам туда, где натянутая до предела, дрожит, но не рвется нить жизни. Старая ель со сломанной верхушкой умирала давно. Она была слишком упряма, чтобы просто поддаться ветру, но слишком слаба, чтобы устоять. И буря почти вырвала ее, опрокинув набок, но не сумела вытащить бурые корни. Бросила, наигравшись, а ель кое-как приспособилась.
— Осторожно, — мне пришлось замедлить шаг. — Здесь яма.
Под корнями, под зелеными, с желтой проседью, лапами ели. Толстый слой игл укрывает ее дно, а на стенках прорастают волчьи грибы.
— Забирайся.
— Ты?
— Скоро вернусь.
Собаки мне не страшны. Хуже, если с ними будут люди, поэтому надо успеть первой.
Я возвращаюсь на берег и, перебравшись на ту сторону, иду вверх по течению. Пятьдесят шагов, затем вновь переправа по воде — и те же пятьдесят шагов вниз. Переправа.
Невидимый след отпечатывается на земле четко, и я, закрыв глаза, вижу его. Остается немного расширить… взять за края и потянуть, представляя, как истончается нить. Осторожней, Эйо, не разорви, времени на вторую попытку не будет.
Нить упругая.
Ноет, вибрирует, норовит выскользнуть из рук и слиться с землей. Но я тащу, чувствуя, как уходят силы. Их у меня немного…
Еще тоньше. Еще легче… подбросить… мама так блинчики жарила, подбрасывая на сковородке.
Смеялась еще.
Улыбка получается натужной, но я все равно улыбаюсь.
А мироздание соизволяет пойти навстречу. Петля следа кувыркается, путается, разрастаясь клубком нитей, и, многажды отраженная водяной гладью, падает, чтобы сродниться с землей.
Вовремя.
Лай близко, но в нем больше нет уверенности, тот, прежний след, гончие потеряли — невиданное дело! И мечутся, растерянные, злые.
Я отхожу, стараясь не наступить на собственные нити.
Серый кобель вылетает на берег, вертится, словно пытаясь поймать собственную тень. Из пасти падают клочья пены. Бока ходуном ходят. И костистый хвост мотается из стороны в сторону так, словно вот-вот оторвется.
Гончак, кажется, на пределе.
Я замираю. Собаки плохо видят, и если не шевелиться… Он все-таки останавливается, припадает к воде, лакая жадно. Розовый язык мелькает в пасти, и брызги оседают на коротких черных усах.
Но вот гончак напился, и крупный нос его пришел в движение.
Ну же! У меня должно получиться… хотя бы раз в жизни у меня должно получиться. И он цепляется-таки за нить. Разом исчезают неуверенность и усталость, кобель вытягивается в струну и подает голос. Стая отвечает… значит, скоро выйдут. И уйдут, пытаясь распутать клубок ложного следа.
Будут бежать, чуя близость добычи, пока не лягут от усталости.
Или пока тому, кто выпустил собак, не надоест носиться по лесу.
Я вернулась к ели, понимая, что сегодня не смогу сделать и шага. Наверное, еще немного, и я бы рухнула на дно ямы, но Оден поймал.
— Собаки нас не найдут…
Если, конечно, среди охотников не найдется альва, который с легкостью разорвет мое плетение. А по остаткам его и меня обнаружит. Но будем верить в лучшее.
В последнее время я только и делаю, что верю в лучшее.
Оден не собирался меня отпускать, прижал к себе и держит. Я не против. Он теплый, а меня озноб на отдаче постоянно продирает. И руки становятся тяжелыми, словно я не простейший аркан плела, а повозки разгружала.
— Тебе не больно? — обнаглев, я положила голову ему на плечо.
Больно. Вчера я вскрывала гнойники и промывала раны, втирала в них сок белокрестника, по себе знаю, жгучий, едкий и с мерзким запахом, но Оден терпел. И только когда коснулась той решетки, которая на спине отпечаталась — ранки круглые, аккуратные, с белой каемочкой — дернулся.
Но позволил обработать.
А теперь снова в грязи… и еще я сверху.
— Боль разная, — он не позволил отстраниться. — Есть плохая. Есть хорошая.
Странная теория.
— Эта — хорошая. Ты есть. Я знаю, что живой. Плохо еще говорю. Буду лучше.
Не сомневаюсь, что будет. И раны затянутся, со временем, кроме тех, на спине. Они — я видела утром — по-прежнему сочились сукровицей. Но дело не в ранах, скорее в том, чем или кем они были нанесены. Я чувствовала метку, оставленную волей куда как сильнее моей. От этого клейма избавиться будет непросто. И Оден поспешил натянуть влажную еще рубашку, скрывая именно их. Вчера не особо переживал по поводу наготы, и ночью тоже, а утром вдруг застеснялся.
Смешной. И опасный, о чем забывать не следует.
— Лучше?
— Нет.
Не вижу особого смысла врать.
— Но пройдет, — я дотягиваюсь до выводка грибов. Несьедобные, с кружевными шляпками и тонкими ножками, которые уходят в землю, уже там разрастаясь нитями мицелия.
Не та сила, которую легко получить, но я попробую.
— Лет тебе? Много?
От горечи первой капли морщусь, дальше пойдет легче… и я хотя бы не буду беспомощна, если собаки вернутся.
— Восемнадцать. Больше.
Грибница оплетает руку, и есть в ее прикосновении что-то противоестественное, неживое.
— Восемнадцать — мало.
Как для кого, для меня — вполне достаточно.
— Но хорошо. Грозы не страшно.
Откуда такая осведомленность? И что еще он знает?
— Граница, — Оден верно истолковал мое молчание. — Жил долго. Видел. Знаю. Грозы опасно. Для молодых, которые альвы.
Возраст не так уж и важен, но разубеждать не буду, тем более, что еще осенью я не слышала зова. И вполне может статься, что не услышу… надеюсь, что никогда не услышу.
Но разговор оборвался. Я сидела, вытягивая из грибницы капля за каплей черную силу, но озноб не прекращался. И тошнота подступила к горлу, знакомый симптом, который пройдет, если перетерпеть.
— А тебе сколько лет?
Я тоже устала молчать. Наверное, в город вышла именно по этой причине — желая убедиться, что не совсем еще одичала, помню человеческую речь.
— Год какой? — уточнил Оден.
— Пять тысяч семьсот шестьдесят третий от прорастания Лозы… а если по-вашему, от руды, то пять тысяч семьсот шестьдесят второй. Весна. Последний месяц.
Мы называем их по-разному. И даже количество дней порой не сходится, но это ли причина, чтобы убивать?
— Тридцать и шесть. Тридцать шесть, — Оден лег на бок, сунув под голову сумку. Кажется, ничего хрупкого внутри не лежало… разве что недокопченный ворон и половина зайца.
Вчера был вкусный ужин. Похлебка из молодой сныти и крапивы на мясе, и вареная зайчатина десертом…
А грибница беззвучно осыпалась прахом, и стало чуть легче. Еще немного полежу и к воде выберусь, у воды мне отойти будет легче.
Меня укрыли плащом и отстраниться не позволили.
— Четыре года, — Оден произнес это каким-то глухим, севшим голосом. — Четыре года и пять месяцев… Гримхольд.
Сколько?
Четыре с половиной года под Холмами? Он ошибся. Или я ошиблась, неправильную дату назвала. Но Гримхольд… Первый удар, тогда еще не войны, но пограничного конфликта.
Вырезанная деревенька.
Десяток молодых псов, которые в азарте охоты позабыли, на кого следует охотиться.
Нота протеста… требование выдать виновных.
Приграничный мятеж и осада Гримхольда. Два дня переговоров с обезумевшим комендантом, который предпочел взорвать перевал, но не сдать крепость. Погибли все, и защитники, и нападавшие, в числе прочих — Мэор Сероглазый, единственный сын Туманной Королевы, посланец мира…
…и разве могла эта смерть остаться неотомщенной?
— Ты слышала? — Оден продолжал изучать мое лицо пальцами. Как ни странно, но было даже приятно. Выходит, я настолько извелась от одиночества, что любой компании рада?
— Слышала.
— Расскажи.
Не то просьба, не то приказ, но наверное, если он и вправду был в Гримхольде, то имеет право знать. И я рассказываю то, что знаю сама. Оден слушает и цепенеет.
Наверное, если бы смог, оттолкнул бы меня.