Владимир Иванович Даль
Невеста с площади
Едва ли кто у нас не слыхал о народном поверье: что берут или что можно брать невесту из-под кнута. Так выражается простой народ в рассказах своих об этом странном деле, тем более странном, что нет и не бывало закона, который бы допускал самую возможность этого мнимого обычая, а между тем народ во всей России верит в него и пересказывает сохранившиеся о том предания. Вот одно из них: оно, как и все подобные ему, основано на укоренившемся мнении, что если явится человек, который в самую минуту торговой казни преступницы объявит гласно желание покрыть вину ее, то есть обвенчаться с нею и взять ее на свой ответ, то казнь немедленно отменяется, и невесту вместе с посланным ей судьбою суженым везут прямо к венцу. Не могло ли быть подобного, освященного одним обычаем дела в старину, когда правительственный и общественный порядок основывался более на обычаях, чем на писаных законах?-- Вот что, между прочим, об этом говорит предание.
В одной из средних губерний наших, в хорошем селе, жил не бедный крестьянин, семьянин, и между прочим была у него дочь Дарья. Девушка эта смолоду показывала в нраве своем много особенного, чего ни родители ее, ни другие приближенные не умели да и, конечно, не старались понять, и даже впоследствии не могли хорошенько объяснить. Иные называли ее упрямою, даже злою, тогда как другие говорили, будто она к доброму человеку так добра, что и меры нет, но что сердце ее не терпит никакой обиды или неправды, а что зла бывала она разве тогда только, когда подводили ее под напраслину, которой она не терпела. Она, как уверяли, была жалостлива и послушна, если ее не раздражали грубою бранью, поклепом или несправедливым и непосильным требованием. Но когда она выросла и, как говорится, заневестилась, то все это вскоре было забыто, а добрая слава о Дарье ходила по всему околотку. Она была черноволоса и черноглаза, очень бела для крестьянки, росла и статна; черты лица ее были чрезвычайно живы и выразительны, и зл здравый прямой ум свой она получила прозвание козырь-девки. Она также известна была самою работящею девкою в селе: дело у нее под руками не только кипело, но и горело; она всегда бралась за него со смехом, шутками и песнями; но если, по временам, на Дарью находила хандра по поводу какой-нибудь обиды или неправды, то она замолкала на целую неделю и не прежде делалась опять тою же веселою певицей, как высказав обидчику своему всю правду в глаза и сказав, не выжидая ответа: "Бог с тобой".
Естественно, что за такою девкой ухаживало много парней; говорят, что, когда однажды двое из них поссорились из-за нее и чуть было не подрались, то она закричала им: "Чура не драться, дураки: лучше подите сюда, так я сама, из своих рук поколочу вас обоих да и погоню коромыслом со двора!" Говорят тоже, что Дарья была благосклоннее, чем ко всем прочим поклонникам своим, к бедняку, к сироте парню, который жил в селе в работниках; но само самою разумеется, что парень этот был не дружка и не ровня Дарье, которая не смела и думать о таком женихе; нашелся другой, по нутру отцу ее, по нраву матери -- сын земского волостного писаря, молодой щеголь, видный собою и с наживным достатком, но поведения ненадежного. Отец, хоть и сам хмельной, не раз колачивал его, по возвращении из города с погулу, приговаривая: "Хоть и валентир, да не ходи в трахтир, не играй в беляндряй, не испивай горячих шпунтов".
Жених этот Дарье не нравился: она отпрашивалась долго у отца и матери и называла жениха в глаза нахалом за то, что он не хотел от нее отстать; но, наконец, должна была согласиться и выйти за него, потому что в подобных случаях дело решают старики, которые больше нашего знают. Главным доводом родителей было то, что и мать Дарьи в свое время не хотела идти за отца ее, а после вышла, да вот, благодаря богу, и живут. Сыграли свадьбу, на которой подруги Дарьи не шутя плакали и причитали по невесте, то есть не для одного обыка и приличия, а потому что жалели ее, и до трех раз принимались петь: "Утопили же твою головушку да за водопьяницей",-- так что наконец отец невесты, окрысившись, прикрикнул на них: "Да ну вас и с этою песнею, на свою б голову вам ее!" -- и тем заставил их замолчать. Расплели Дарьюшкину черную косу -- все девушки плакали; не плакала только одна она, а что думала она, не знаю. Об этом на селе было много пересудов; иные говорили, что она не плакала от злости, другие, что охотно шла за сына земского и только притворялась.
Вскоре, однако, люди заговорили, что Аксенка с Дарьей живут не совсем ладно; иные винили его, говоря, что он и прежде был непутный человек; другие обвиняли ее, уверяя, что она ухватом да помелом весь дом завоевала и что Аксенке от нее житья нет. Умнейшие говорили просто, что они оба друг для друга не годятся, что на эту бабенку надо бы не такого кислого мужика, каков Аксен, а ей бы нужно такого, которого б она любила. Словом, когда дело было сделано, тогда только стали догадываться, что напрасно их перевенчали. И те же самые соседи, которые прежде говорили отцу Дарьи, на жалобу его, что она не хочет за Аксена: "Да чего тебе на нее смотреть? что она знает?-- вот нашел толк, девку спрашивать!" -- те же самые соседи говорили теперь: "Эхма, напрасно поторопился старик: девка еще молода -- да и девка-то еще какая! этакая не засидится небось! Ну, пусть бы еще пожила себе на воле, чай не объела бы тебя, ведь она у тебя двух работниц стоила; пусть обрыкалась бы маленько -- она бы своего нашла!"
Дарья забеременела, и тут опять вместо того, чтобы этому обстоятельству примирить и сблизить более молодых, оно, напротив, послужило к новым ссорам и к ссорам такого рода, которые разве только в самом черством быту могут прощаться или забываться, а во всяком человеке с нравственным чувством не допускают даже и мировой. Аксенка, который стал опять слоняться и попивать, не знаю с чего, стал придираться к жене своей и попрекать теперь тем бобылем, о котором выше было упомянуто. Он стал ревновать ее и, по обычаю этих людей, бранился с нею за это вслух, не заботясь о случайных свидетелях. Дарья отвечала на это с горьким презрением, что он пьяный дурак и сам не знает, что врет, что никому не доводилось и прикоснуться к ней, да и ему дураку, хоть бы и мужу, в жизнь свою также не видать ее как бы ушей своих, если бы отец не потерял бы за ним головы ее. Тогда Аксенка по заведенному обычаю хотел побить жену, но при первой угрозе к тому Дарья ощетинилась таким решительным негодованием, что он струсил и по совету товарищей напился еще более для отваги. Сделав это, он подступил к Дарье, как ему казалось, с геройскою смелостью и решимостью, но оказалось, что он, как говорится, и лыком не вяжет; с невнятной бранью дополз он до нее на растопырках, а ему казалось, что несся он соколом выше лесу стоячего, ниже облака ходячего! Дарье не стоило большого труда уложить его под лавку на солому, приготовленную для гусей, и заложить его там доской, в которой были только небольшие прорезы для гусиных шей. Там проспал Аксенка до утра, очень испугался, очнувшись утром в гробу, стыдился рассказать о приключении своим товарищам и на несколько времени присмирел.
Дарья родила сына. Бабки и кумушки едва не замучили бедную родильницу, парили и мыли ее, трепали и катали, а, наконец, привели из жаркой бани и уложили в избе. Так как это не мужское дело, то Аксен и не принимал в нем никакого участия, но счел, впрочем, долгом напиться от радости и пойти с поздравлением к тестю и теще. Прошло дня три; крепкое сложение молодой и здоровой женщины взяло верх, и она была уже в избе своей на ногах. Муж встал со светом и пошел на работу: Дарья еще спала. На нее как-то напал такой непробудный сон, что она, проснувшись наконец довольно поздно, насилу опомнилась и сама тому дивилась. Первым движением ее было ощупать около себя ребенка -- он был тут, но лежал поперек под нею: ее вдруг будто обдало льдом; она вскочила, схватила его в руки -- он уже остывал; живой теплоты в нем уже не было. Она его заспала.
Дарья резко взвизгнула; черные глаза ее дико сверкнули, она припала к ребенку и долго, долго старалась отогреть его дыханием; вдруг остановилась, приподнялась; опять ощупала его руками, опять дико вскрикнула и вдруг облила его целым потоком горючих слез. Люди сошлись понемногу, соседи и соседки прибежали; но пора была страдная, народ большею частью на работе, дома оставались старые да малые. Дарья стояла вытянувшись во весь рост, в углу подле кутника, прижимала мертвого младенца к груди своей и, не шевелясь, поводила только кругом черными, блестящими, но будто безумными глазами. Старики и в особенности старухи входили, рассуждали вслух, кричали и горланили, подходили по нескольку раз к несчастной матери, осматривали ребенка и заверяли, что он уже не живой. Одна говорила: "Экая ты какая, Дарьюшка, да ты бы вот то и то, да ребенка-то клала бы подальше от себя, к краю, не то бы повыше, в головы, вот подико-сь, я покажу"… другая извиняла ее тем, что это у нее был первенький и дело непривычное, третья полагала, что "видно де, Дарьюшка, голубушка моя, больно крепко уснула" -- и прочее. Тут же припоминались и рассказывались все подходящие к делу былые и небывалые случаи со всеми подробностями. Натолковавшись досыта, послали наконец за родителями Дарьи, там за теткой, но всех их не было дома, тогда послали двух ребятишек в поле звать домой мужа ее, а как затем несчастная мать все еще стояла, бледная, как стена, на том же месте, крепко прижимала младенца и не давала его никому, несмотря на все убеждения и заверения, что пора де его обмыть и прибрать, то старушки расселись по лавкам и начали толковать нараспев о том, что Богдашка этот -- как называют всякого младенца до крестин -- не крещен на беду и что нельзя его хоронить на святой земле, на кладбище, а надо хоронить без попа и за оградой; что матери не видать его и на том свете, что это еще и не человек и бог не вложил в него душу, потому де в нем нет еще ни креста, ни печати дара духа святого и проч. Вследствие такого рассуждения бабушки и поспешили тотчас же зажать рот одной бестолковой, выжившей из ума старухе, плакальщице по призванию, которая, услышав, что в избе Аксенки есть покойничек, прибежала бегом, впритрусочку, с другого конца села и начала было выть и причитать: "Ах ты светик, голубчик ты мой! о и кто ж меня будет любить, а кто жаловать, поить, кормить! на кого ж ты покинул меня?" и проч. Старуха замолчала, струсив в недоумении: "А что, нешто не надо?" -- и не совсем поняв, в чем дело, потому что была очень туга на ухо (а объяснения, что де не покойничек, а Богдашка, и что по нем ни плачу, ни причитания не бывает, оглушили ее кругом, со всех сторон),-- замолчала, покачала головой и начала про себя креститься и молиться.