Так вот, посади нас психологи в такой душ, я бы немедленно сварил Георгия Николаевича Данелию, а он с наслаждением заморозил бы меня.
И это при том, что и он, и я считаем себя добрыми людьми! Почему мы так считаем? Потому, что ни он, ни я не способны подвигнуть себя на каторгу писательства или режиссерства, если не любим своих героев. У Гии, мне кажется, нет ни одного Яго или Сальери. Его ненависть к серости, дурости, несправедливости, мещанству так сильна, что он физически не сможет снимать типов, воплощающих эти качества.
Гия начинал в кино с судьбы маленького человеческого детеныша, которого звали Сережей. И в этом большой смысл. Полезно начать с детской чистоты и со светлой улыбки, которая возникает на взрослых физиономиях, когда мы видим детские проделки. Знаете, самый закоренелый ненавистник детского шума, нелогичности, неосознанной жестокости - вдруг улыбается, увидев в сквере беззащитных в слабости, но лукавых человеческих детенышей.
При всей сатирической злости в Данелии есть отчетливое понимание того, что сделать маленькое добро куда труднее, нежели большое зло, ибо миллионы поводов и причин подбрасывает нам мир для оправдания дурных поступков.
Когда я писал о боцмане Росомахе, то любил его и давно отпустил ему любые прошлые грехи.
Когда Гия решил делать фильм по рассказу, перед ним встала необходимость полюбить боцмана с не меньшей силой. Но поводы и причины любви у меня и у Гии были разные, так как люди мы разного жизненного опыта. Надо было сбалансировать рассказ и будущий фильм так, чтобы мне не потерять своего отношения к меняющемуся в процессе работы над сценарием герою, а Гии набрать в нем столько, сколько надо, чтобы от души полюбить.
Сбалансирование не получалось.
Уже на восьмой день плавания мы перестали разговаривать. В каюте воцарилась давящая, омерзительная тишина. И только за очередным "козлом" мы обменивались сугубо необходимыми лающими репликами: "дуплюсь!", "так не ставят!", "прошу не говорить с партнером" и т. д.
Точного повода для нашей первой и зловещей ссоры я не помню. Но общий повод помню. Гия заявил в ультимативной форме, что будущий фильм не должен быть трагически-драматическим. Что пугать читателей мраком своей угасшей для человеческой радости души я имею полное право, но он своих зрителей пугать не собирается, он хочет показать им и смешное, и грустное, и печальное, но внутренне радостное...
- Пошел ты к черту! - взорвался я. - Человек прожил век одиноким волком и погиб, не увидев ни разу родного сына! Это "внутренне радостно"?!.
Он швырнул в угол каюты журнал с моим рассказом.
- Это тебе не сюсюкать над бедненьким сироткой Сереженькой! - сказал я, поднимая журнал с моим рассказом. - Тебе надо изучать материал в яслях или в крайнем случае в детском саду на Чистых прудах, а не в Арктике...
Вокруг "Леваневского" уже давно сомкнулись тяжелые льды.
Гия взял бумагу и карандаш. Когда Гия приходит в состояние крайней злости, он вместо валерьянки или элениума рисует. Он рисует будущих героев, кадрики будущего фильма или залихватски танцующих джигитов. В хорошем настроении он может набросать и ваш портрет. Все мои портреты, сделанные Гией, кажутся мне пародиями или шаржами. Правда, я никогда не говорил ему об этом. Я просто нарисовал его самого с повязкой - бабским платочком - на физиономии. Получилось, на мой взгляд, очень похоже, хотя один глаз я нарисовать не смог.
Происхождение повязки таково.
Севернее Новосибирских островов в Восточно-Сибирском море есть островок Жохова. Это около семьдесят пятого градуса северной широты. На островке полярная станция, свора псов и два белых медвежонка, принятых в собачью компанию на равных.
Два года к острову не могли пробиться суда. Станция оказалась на грани закрытия. "Леваневский" пробился. Началась судорожная, торопливая выгрузка. Конечно, работали и Данелия, и Таланкин. Работали как обыкновенные грузчики. Только выгрузка была необыкновенная. Судно стояло далеко от берега.
Ящики с кирпичом, каменный уголь, мешки с картошкой, тяжеленные части ветряков из трюмов переваливались на понтон, катерок тащил понтон к берегу среди льдин, затем вывалка груза на тракторные сани, оттаскивание грузов к береговому откосу... Работа и днем, и ночью при свете фар трактора.
Понтон не доходил до кромки припая. И часто мы работали по пояс в месиве из воды, измельченного льда и песка со снегом.
Покурить удавалось, только когда понтон застревал во льдах где-нибудь на полпути к острову. В эти редкие мииуты мы собирались у костров, собаки и мишки подходили к нам, мы играли с ними, возились, фотографировались с медвежатами. И каждому хотелось оказаться на фотографии поближе к зверюгам.
Быть может, оттуда, с далекого острова Жохова, мы привезли острейшее желание вставить в сценарий какого-нибудь зверюгу. И в фильме появился мишка, но сейчас не о том.
Работая в береговом накате, Гия простыл и получил здоровенную флегмону несколько ниже челюсти. О своем приобретении он молчал, продолжая выволакивать из ледяного месива ящики с печным кирпичом.
Он, по-видимому, получал мрачное наслаждение от сознания, что вскоре умрет от заражения крови, а я весь остаток жизни буду мучиться укорами совести, ибо не понял его тонкой лирической души. Оснований для возможной смерти было больше чем достаточно. На судне не было врача. Был только косой фельдшер. До ближайшей цивилизации - бухты Тикси или устья Колымы восемь градусов широты, то есть четыреста восемьдесят миль. Никакие самолеты сесть на остров или возле не могли. О вертолетах не могло идти и речи. А флегмона на железе под подбородком не лучше приступа аппендицита.
Когда она по размеру достигла гусиного яйца, температура самоубийцы достигла сорока градусов Цельсия. Кажется, я ночью услышал, что мой враг-соавтор бредит или стонет сквозь сон.
Занятная сделалась мина у фельдшера, когда мы с Игорем Таланкиным приволокли к нему Гию и он увидел эту жуткую флегмону. Резать надо было немедленно. Новокаина не было. И в отношении антисептики дело обстояло хуже некуда. Чтобы перестраховаться, фельдшер засадил в центр опухоли полный шприц какого-то пенициллина, и я с трудом удержал в себе сознание и устоял на ногах.