Выбрать главу

Сегодня проснулась в сумерках (неожиданно заснув за книгой). Разбудило знакомое когда-то, забытое за месяцы горя, болезни, выздоровления чувство беспредметной тоски. Отыскав в ящике стола старую тетрадь, села, неудобно согнувшись (сейчас чувствую боль в спине), и начала писать. Испытанное средство для успокоения тревоги.

От движения руки сердце стало биться ровнее, потом, подчинившись ритму и освободившись от страха, мысль начала возвращаться к своему источнику. От этого усилия (впервые за месяцы) во мне пробудилось то, что я, за неимением лучшего слова, называю совестью. При помощи ее, еще робкой, начинаю различать как бы контуры правды — тонкие линии между действительностью и выдумкой. За это благодарна тоске, меня опять посетившей сегодня.

Совсем стемнело. Из окна видны желтые квадраты на земле. В столовой зажгли электричество, скоро позовут ужинать. К саду подъехал автомобиль. Должно быть, Н. вернулся из Ниццы со своим молодым, моложе его, дядей, который вчера туда приехал из Парижа. Может быть, его звонок (с утра вызвал Н. по телефону) и есть причина моего волнения?

Нужно переодеться и спуститься вниз. Впервые за долгое время ловлю себя на вопросе – какое платье надеть? Борис Романович лично мне, скорее, труден. Я не радуюсь его приезду. Но он первый за эти месяцы знакомый и чужой человек, для которого, несмотря на его неподдельное участие в Н. и во мне, ничего не изменилось, не остановилось, не покатилось в бездну от всего, что произошло с нами. Борис Романович – темный, мягкий человек, в котором все живет заметным усилием. Как всем нервным людям, ему кажется, что он любит тишину, при этом он постоянно разъезжает и окружен шумным, космополитическим обществом.

Странно и в чем-то ответственно встретиться с ним.

Я всегда чувствовала в каждом человеке судью, пока не научилась отвлекать внимание от своего «тайного», убедительно-искренним, хотя и воспитанным в себе, интересом к каждому собеседнику.

Голос Бориса Романовича доносится снизу. В ответ, смех Н. – короткий и неприятный. (А улыбка у него хороша.) О чем они?

III

Пишу в кафе, окна которого выходят на набережную. Я здесь иногда бываю одна. Что-то в освещении, в шуме отдаленном напоминает прошлую жизнь и при­дает мысли необходимый, знакомый, нервный темп. От движения кругом мне всегда легче и яснее думать, и я часто запоминаю текст мысли в связи с ритмом чего-нибудь внешнего. Так было, например, когда год тому назад Н. и я возвращались с юга, с того места, откуда пишу, и тоже в октябре. Вагон третьего класса был переполнен. В нашем купе сидела большая семья, «очень дружная», по выражению моего спутника. Тогда, еще внимательная ко всему окружающему, я долго рассматривала соседей. Дети – особенно рядом с родителями – всегда вызывали во мне чувство, похожее на обиду. Тогда это еще не было таким беспокоющим, как впоследствии.

В сумерках проезжали мост над рекой. Что-то в сочетании серого неба, круглых, как бы нарисованных деревьев, стука колес по мосту напомнило мне такой же длинный вагонный день в начале лета. В купе (второго класса) было пусто и тихо. Мы сидели у окна, облокотившись на маленький столик, и дружески спорили о чем-то, кажется серьезном, но незначительном для меня в эту минуту (присутствие Н., взаимное предчувствие чего-то, почти любви, занимало все во мне). Какой-то человек, похожий на пастора, с лицом античного грека, странно прислушивался к разговору, на языке как будто ему незнакомом. Н. что-то сказал о природе зла. Я увлеченно отрицала зло, как самостоятельное явление. «Зло есть только отсутствие добра, так же, как темнота отсутствие света». Н., как всегда, внимательно выслушал меня, не соглашаясь. Возвращаясь по той же дороге, мы все время молчали (я даже пробовала читать газету, ничего не понимая в подзаголовках). За это мучительное, горячее лето я окончательно разучилась выражать вслух свои мысли. Н., талантливый слушатель прежде, за это время как бы оглох ко всему и ко всем, кроме самого себя.

Вспомнила разговор по поводу зла: «Я никогда не встречала человека, носящего в себе зло. Не глот человека, это другое явление, а именно такого», и подумала о том, как безответственны все подобные утверждения. Я начинала верить в зло, – как в следствие равнодушия. Пока человек борется с этим (основным и стыдным) грехом, он все же обращен к жизни доброй своей сущностью. Но, признавшись в своем поражении в этой борьбе за собственное сердце, он не может долго оставаться безучастным. Зло начинает действовать в нем, уже помимо его воли. Н. был именно таким человеком. Я открыла это совсем случайно, поймав его взгляд (он часто смотрел на небо, звездное в ту ночь). В глазах меня поразило и выражение, и отражение какого-то злого счастья, чего-то природного, неумолимого, языческого… Тогда же, впервые в жизни, появилось желание борьбы, мести – право на то и другое. В мире, в котором не было зла, в человеке, в котором было только отсутствие любви, – нечему было сопротивляться. Появление положительного зла испугало, а потом загипнотизировало меня.

Поезд уже шел по темной земле. Становилось холодно. С приближением Парижа начиналась знакомая тревога. Там ждала привычная бездомность и многое, о чем знал Н. и о чем я не смела с ним говорить. Моя неспокойная, непонятная жизнь смущала его и раздражала необходимостью помнить о ней.

Счастливая семья громко ужинала рядом. Н. и я, как всегда в городских условиях, о еде не помнили.

Кроме того, предчувствие горя во мне убивало все физические желания. Дочь наших соседей, девочка пяти-шести лет, необъяснимо раздражала меня. Я поймала ласковый взгляд Н. на ребенка (его дочери тогда было столько же лет) и опустила глаза, смутно боясь что-то выдать в себе…

Я думала о том, что в любви Н. к ребенку, и через него к другим детям, есть что-то жестокое и несправедливое в отношении остального, взрослого мира. Мне казалось, что часто за лозунгом «все для детей» прячется слепой человеческий эгоизм: эгоизм крови, едва ли не страшнее личного. В отношении Н. к девочке было что-то скорее материнское, чем отцовское. Может быть, это объяснялось тем, что Н. расстался с женой сейчас же после рождения ребенка.

Я думала о том, что любовь к дочери искажала подлинную силу и прелесть его личности. Она лишала его той удивительной способности к умственной и нравственной справедливости, которую я так в нем ценила.

Когда я начала писать, я не знала, что вспомню об этом дне, о чемоданчике с ужином на коленях у матери семейства, о связанной пестрой ниткою шапочке ее девочки… Не знала, что вспомню и пойму, откуда возникали эти мысли, объективно, может быть, и верные.

Как я не сознавала тогда, что беспокоящее меня чувство называется ревностью?

IV

Скрывая от Н., и, кажется, от себя, я ревновала его к дочери, милой пятилетней девочке, которой он отдавал все свое чувство, вернее, всю свою волю к чувству. Не знаю даже, было ли оно непосредственным – много дополнялось сознанием долга. Этим же долгом и постоянной заботой оправдывалась его враждебность ко мне, к факту моего существования. Практически, психологически, я разделяла его озабоченность, но не могла простить той жестокости, которую она иногда вызывала в отношении меня… страшной в таком близком, биологически-понятном человеке…

Я ревновала все его существо, таким образом ускользающее от моей, все-таки правдивой, потому что доброй, выдумки о нем. Я не понимала тогда, что ревность самое большое предательство любви, так же, как зависть – творчества. Впоследствии сознание этого, впервые совершенного предательства, как бы лишило меня права на непосредственное, любовное горе. Воздух такого горя, как и счастья, все-таки мягче другого.

В Париже на вокзале мы долго не могли найти моего брата, и я со страхом думала о ночи, которую, может быть, придется провести вдвоем с Н. Когда брат меня окликнул, я так ему обрадовалась, что он испугался и, строго-внимательно глядя на меня, спросил: «Что случилось?»

Ничего не «случилось». Тогда, во всяком случае. А то, что произошло впоследствии, конечно, было страшным и неправдоподобным совпадением… Но для меня все исчерпывается возможностью такого совпадения. Важен не факт, не действие, а желание, – доступность души для подобных желаний.