«Очень пыльно», — громко повторил гарсон, проведя тряпкой по соседнему столику.
Стало весело. Чем-то напомнило кинематограф. Захотелось пойти туда, где на экране странно-успокаивающая, искаженно-прекрасная жизнь. Захотелось вызвать знакомый номер по телефону и сказать: «Не верь моим словам, не верь этим, моим мыслям. Верь только тому, что я забываю, тоскую, предаю и жду…» Захотелось уехать на юг. Купить чемодан из светлой кожи – (символ богатства). Захотелось чудесной власти денег, чудесной покорности деньгам.
Деньги любят все, кто любит жизнь. Мистику денег чувствуют многие. Но правильный тон (неуловимо-элегантная манера в обращении с деньгами, ничего общего не имеющая со щедростью) свойствен только тем, для кого они не «собственность», а средство, случайно попавшее в руки – у них поведение просто, сдержанно и застенчиво (как-то «совестливо»).
На этом примере вспоминаю все возражения, которые приходилось слышать и уважать: «ценно только то, что непосредственно, а не то, что вызвано чувствам долга». Но ведь оно, это «чувство долга», т. е. чувство совести, единственное связывает людей… безрадостно и бессрочно. Мир, построенный на радости личного вдохновения, в тоске по личной любви, в надежде на личное бессмертие – что стало с этим миром?
Но – искусство? Невозможное без вдохновения, «святое искусство»? Оно, прежде всего, серьезно – это искусство. Вдохновленное серьезностью, оно прислушивается, предчувствует, приближает тему каждого нового дня.
Настоящее искусство современно, и этим вечно. Не такими ли сегодня кажутся строки:
Совесть тоже бывает гениальной…
Трудно сказать, в чем тема нашего дня. Но «тональность» его сурова.
А нежность? Она не исчезла из мира, но как влага, испарилась с поверхности земли. Быть может, для того, чтобы пролиться когда-нибудь новым дождем…
Испарилась вся – вода, слезы, роса. Начинается засуха. От засухи повсюду вспыхивают пожары. Становится трудно дышать…
Светает. В этот час мне всегда кажется, что ко мне возвращается душа, которая с заката до рассвета скитается в поисках чего-то. Где только она не побывала, чего не просила у близких и далеких. Ока уже похожа на старушку с обветренным лицом. А на дне сумы у нее, среди кучи медяков и всякой рухляди, тяжелая, потускневшая золотая монета. В тысячный раз разглядываю стертую надпись, одно слово: «верность» или «вечность». Нельзя разобрать – и не все ли равно?
«Литературный смотр» Свободный сборник. Париж, 1939.
ЗАМЕТКИ И РЕЦЕНЗИИ
H. БОЛДЫРЕВ. Мальчики и девочки. Из-во Новые Писатели, Париж. 1929.
Бывает часто, что название книги очень точно и ярко передает читателю основную, «недосказанную» мысль автора. Если автор молод («Мальчики и девочки» первая книга И. Болдырева), то это почти неожиданно для него самого. Тем более важно, в данном случае и удачно: «Мальчики и девочки». Это просто, претенциозно просто, скажут. Но для читателя мало искушенного (кажется, таково большинство), не судящего о книге с точки зрения «литературы вообще, до и после», для такого читателя ясно с первых страниц, что существует и такой подход к жизни, когда «Мальчики и девочки» самое главное и что в этом оправдание некоторой узости, даже наивности книги.
Революционная Москва. Действие происходит в 18-ом, 19-ом годах. Место действия – вчерашняя гимназия, сегодняшняя советская школа. Фон – естественный, не кричащий, даже слегка притушенный. На нем лица, группы, – мальчики, девочки, педагоги. Личности бледны, общее настроение лучше передано. Чувствуется рост молодежи, развитие вопреки внешним событиям. Учатся, думают, спорят (очень обыкновенны, потому и хороши гимназические «сюжеты», споры Сережи, Вали). Ставятся полудетским, важным тоном – «вечные» вопросы. «Есть ли, наконец, Бог?». Конечно, и о любви. Но тут меньше говорят – больше гуляют парочками, больше целуются. Иногда, умом, любви противятся (и это для возраста очень верно, «недостойно»). А кругом май. Москва, откуда приехали с бутербродами, выданными продовольственной комиссией, – эта Москва сейчас далеко. Уснул, в ожидании обратного поезда на воле «не городской», педагог-работник. Он, чуть ли не единственный в школе – «ко второму полугодию бодрых между педагогами по пальцам пересчитать». Устали, спутались, смутились. Не устали и не очень испугались Шуры, Кати, Али и Сережи. Москва, конечно, революционная. Голод. Беспокойно немного. Валя на Рождество за мукой в Казань ездит, но думает она не о муке и не о холоде, а о том, что вот Женя с ней, и он влюблен, интересно, как он себя вести будет?
Гимназия, вот уже год, как не гимназия, а трудовая школа. Но говорить языком Кости Рябцева еще не могут вчерашние гимназисты и гимназистки. В те месяцы еще не решили, хорошо ли это или плохо – большевики? Интересно и кроме революции очень многое. Вот особенно Достоевский. «Только его и стоит читать», – говорит Катя. Есть в школе, конечно, и кружки, есть коммунист Френкель и, в общем, «большевики, конечно, молодцом, у них все вышло». Только Сережа в недоумении: «При чем же тут большевики?» Разговор ведь велся важный, о Раскольникове. – Неужели так никогда и не решите, «убить или не убить?», так всегда, без выхода? Первая безысходность в шестнадцать лет. Большевики тут, пожалуй (пока, по крайней мере), действительно, ни при чем.
Психологии в книге Болдырева мало. Хорошо ли это, плохо ли, неизвестно, скорее слабо, потому что дело идет о людях, маленьких, но очень сложных «человеках». Но очень хорошо замечены и переданы общие для возраста, важные черты – любопытство, некоторая растерянность перед «величием мира», стыд друга перед другом за сентиментальность (это у мальчиков), а у девочек – повышенное чувство дружбы, восторга… (река, луна, Катя милая).
Вообще, лучшее место в книге – дневник Вали. Сама Валя (может быть, именно благодаря дневнику) наиболее индивидуальна, тогда как Сережа составлен из «общих типов». Это плохо, как будто.
Педагоги немного карикатурны – чуть-чуть. Но часто трогательны, хотя не по-новому.
«Числа». Париж. 1930, № 2/3.
Г. КУЗНЕЦОВА. Утро. Из-во Современные Записки. Париж. 1929.
Рассказы, собранные в сборнике «Утро», принадлежат к типу (может быть, и не существующему формально) лирики в прозе. Ничего не «случается», передаются настроения, моменты. Ценность такой «литературы» не в том, как написано, и, конечно, не в «о чем». (Есть что-то почти бестактное в «о». Нельзя сказать, например, что рассказ «Кунак» – лучший в сборнике – «о» лошади казака…)
Ценным является только то внутреннее, какое-то свое освещение, которое убеждает читателя в жизненности образа, в какой-то внутренней необходимости его возникновения, в непосредственности чувства, в честности выбора.
Несмотря на некоторую поэтичность, мягкость, теплоту красок, какую-то щемящую мелодичность, – это свое, важное, живое отсутствует в сборнике. Все это в лучшем случае как-то напоминает что-то знакомо-хорошее, что-то общерусское в литературе. Что-то воскрешает в памяти Тургенева («Дом на горе»), что–то есть от «Бунина вообще» («Олесь»), – местами вспоминается чеховское («Кунак», «В пути», «Номер сорок три»).
Есть у Кузнецовой очень большая чуткости к «атмосфере», живость и некоторая своеобразность в ощущении природы. Есть и мастерство в передаче. Ее описания не скучны, и ее настроения передаются ее читателю. Неизвестно почему, потому ли, что всем знакомы и французская осень, и луга Украины, и море – «эмигрантское» море, с огнями, посадками, волнорезами, с чужой, южной синевой, – потому ли, что это где-то, когда-то было, – в жизни или в литературе – но читать такие места по-старому приятно.
К сожалению, автор не ограничивается «литературными пейзажами». Есть какая-то попытка создавать типы, – эмигрантской женщины, например (все эти Тани, Лизы, Веры – одно лицо). Получается что-то натянутое – какие-то тургеневские девушки, немного выродившиеся, не привившиеся на чужой почве. Есть также какое-то поверхностное «затрагивание» вопросов вечных. Выходит наивно, неубедительно (рассказ «Ночлег», рассуждения Внесорева в рассказе «Синие горы») – иногда даже немного пошло («Утро», «Осень»)…