Один такой борзой щенок и появился в доме д-ра Михаиловича вскоре после того, как он разом снял оба своих обручальных кольца, что носил на одном пальце. Прадед завернул свои наручные часы в теплую рубашку и положил на нее маленькую суку. Та принимала тиканье часов за стук материнского сердца и не возмущалась, что ее отделили от выводка. Каждое утро она будила прадеда, и сквозь дым первой сигары он смотрел, как собака обнюхивает его с закрытой пастью, причем сквозь шерсть было заметно, как во рту ее работает язык, потому что борзая нюхает и языком. Другие собаки ее не любили и сторонились, а д-р Михаилович повторял поговорку «ни пес, ни борзая», размышляя при этом, насколько обычная собака и борзая внешне не похожи друг на друга. Его сука была жарче обычной собаки, и на том месте, где она спала (а ночевала она на снегу), даже зимой вырастала трава. Говорили, что она может лечить радикулит, если положить ее в кресло за спину к больному. У нее был высокий прыжок, она могла, как говорят русские, подпрыгнуть, когда солнце еще не село, а приземлиться, когда оно уже закатится. По ее глазам и шерсти можно было определить перемену погоды, и д-р Михаилович говорил в шутку, что у его суки самые красивые кружевные панталоны в Сомборе.
– Посмотрите, она плачет себе в рот! – повторял он приятелям, показывая, какая у борзой пасть.
Охотиться с ней он не мог, потому что в двадцатые годы нашего века охота с русскими борзыми в Югославии была запрещена, и этот запрет действует до сих пор. Причина простая – в Центральной Европе нет зверя резвее борзой. Ружья не нужно: достаточно пустить борзую, и она принесет вам того, за кем погналась…
Когда прадедова борзая выросла и обзавелась коренными зубами, которыми с наслаждением смолола в пыль и сожрала последние из своих молочных зубов, д-ра Михаиловича разыскал Евген Дожа. До того д-р Михаилович ничего о нем не слышал. Некогда ему была прислана в подарок курительная трубка, и прадед сразу сообразил, что это предложение о нелегальной покупке. Он тут же вернул трубку пославшему и оставил предложение без внимания, но что-то все-таки его встревожило; у него прорезалось третье ухо, и д-р Михаилович испугался того, что мог совершить. Он решил уехать, избежав таким образом искушения. Нанял фиакр, на дышло в тот же вечер прикрепили фонарь, глаза его впервые в жизни прослезились, и он нагнал восточный экспресс у моста через Тису. В бархатном кресле, пропитанном ароматом «гаваны» и женской пудры, д-р Михаилович прибыл в Пешт. Уверенный, что избежал опасности, он сидел в кондитерской в Буде, разглядывал портал церкви короля Матиуша и смаковал ореховое пирожное, как вдруг в конце зала из-за стола поднялся и подошел к нему мужчина с редкими зубами, между которыми при разговоре, словно тесто, вспухал язык. Мужчина носил под воротником плеть, изящно завязанную в виде галстука, на высоких каблуках сапог – два красных платка, чтобы не поскользнуться на лестницах Буды, а из кармана кожаной куртки у него торчала трубка. По этим признакам мой прадед узнал Евгена Дожу. Тот прибыл из Сомбора раньше д-ра Михаиловича и сейчас оценивал его взглядом, который не смеялся, ибо была пятница, а в пятницу не смеются, чтобы в воскресенье не плакать. Мужчина сказал прадеду, что давно его ждет, и попросил разрешения кое-что показать. Д-р Михаилович почувствовал в тот момент, что время течет медленно, очень медленно. Дожа зажег трубку, сделал несколько затяжек, потом погасил ее, откинул крышечку. Внутри, в табачном пепле, будто в печи, лежал бриллиант. Д-р Михаилович осторожно его извлек, поднес перед зеркалом к уху и сразу же понял, что камень настоящий.