Вот такой атлас из 32 ветров, половина из которых дневные, а половина – ночные, хранился в нашей семье поколениями, и я помню, как отец время от времени читал его нам зимой в полнолуние, когда (как говорилось) мясо животных слаще, а карман пуст, как диск у молодого месяца. Все ветры были занесены в одну карту, поделенную на 64 поля, белые из которых обозначали дни, а черные – ночи месяца, а два оставшихся – 366-й день и 366-ю ночь високосного года, когда дуют скоромные ветры.
Особое внимание отец обращал на заключительную часть атласа, где помещалось наставление читателям, как избежать всех опасностей и не последовать за неправильным ветром в неправильном направлении. Судя по рукописи моих предков, в балканском небе было столько опасных ветров, что из смертоносной игры, которую они затевали в небесах и днем, и ночью испокон веков, очень трудно было вырваться невредимым. Посему великим и важным искусством было вникнуть во все хитрости и ловушки небесного устройства, изучить все их варианты, никогда не разыгрывать неверную карту и побеждать в игре с небесами, используя ветры себе на пользу или хотя бы не во вред. Всегда выбирать верную масть, которая приведет к добыче и успеху, избегать блужданий и неизвестности, никогда не задерживаться на перекрестках, где встречаются западный и северный ветры, не терять дороги и добраться до цели, как до того дуката в пончике, – вот что было высшей мудростью и главной задачей жизни. «Атласы ветров» помогали человеку научиться этой мудрости и выполнить эту задачу. Наш «Атлас ветров» – наставление в непогрешимости – принадлежал к такому роду книг, и сам я до недавнего времени ему верил.
В тот год зима выдалась холодной, язык во рту просыпался рано, рыба жирела, прохожие на улице Рузвельта покупали цветы после «смущенного ветра» с кладбища. Я работал возле окна, открытого в том году в последний раз. На полу были разбросаны тетради и книги; толстые тома стояли прямо, тонкие – раскорячившись, как палатки, на ковре. Тонконогий столик шатался, сотрясаемый моими шагами, нагруженный, словно мул, раскрытыми и закрытыми справочниками, которые я мог различить и с закрытыми глазами, по одному весу. На полках уже давно не было места…
Я завершал труд, который длился десятилетиями; он сросся со мной, как мозоль с ладонью. Приводя его к концу, я уже не помнил, когда он был начат; я заканчивал его в другой квартире, в ящиках уже не было ни одной из тех рубашек, в которых я писал первые страницы, а в моем рту давно уже недоставало зубов до числа дней в месяце. Это была объемистая рукопись, в которой излагалась история некоей многовековой деятельности на Балканах.
Неизвестные рукописные документы и тайные планы, составленные в иерусалимских катакомбах, рукописи из Парижа и Бухареста, копии документов из Московского архива Министерства иностранных дел (закрытого для посторонних) и из Ватикана (из которых выдаются для чтения только те, что относятся к Конгрегации пропаганды веры), секретные донесения разведывательных служб XVIII века, в которых говорилось о жизненно важных вещах для двух-трех империй тогдашнего мира, извещения о контрабанде мехов, закупках токайского вина и пополнении русской царской конюшни, монашеские протоколы и повеления с Афона, церковные бумаги монастырей обоих исповеданий в Далмации, объемистая тайная переписка Дубровницкой республики XVII и XVIII веков – все это годами сливалось в мой труд. Все было проверено до мелочей, каждый факт имел свою тень или был чьей-то тенью, и тени эти были приведены в соответствие со своим прототипом. Во время работы я был решительно настроен ни на секунду не терять контроль над этим огромным материалом со всей ветрометной балканской земли, где у каждого имени есть хвост, а каждый хвост рано или поздно поджигается, чтобы обнаружились следы под ним.
И все-таки я уже не так любил свой труд, как в начале работы. Последние строчки дописывал, понуждаемый количеством уже готовых страниц, и в тяжелой рукописи, исчерпывающе документированной и неоднократно проверенной, меня привлекали теперь исключительно цвет и запах старой бумаги, напоминавшие о том времени, когда на моей голове росли другие волосы. Дни, оставшиеся позади, приходилось умножать на три, иначе казалось, что все случилось вчера, а дни подступающие я вообще не в силах был предвидеть: время собралось и зажало меня со всех сторон, словно колодец. Труд приближался к концу, когда мои дети (родившиеся в его начале) уже выросли, и я чувствовал, что предал их ради рукописи, которая теперь для меня значила не больше, чем лосиная блоха. Я размышлял о том, что, как и мои сверстники, получил все с десятилетним опозданием, и только на пятидесятом году жизни обнаружил, что весь свой век не умел пить вино и глотал его с открытым ртом, то есть без толку. Напрасно были написаны – показалось тогда – и мои книги: и эта последняя, и десять предыдущих, что в красивых обложках стоят на желтой полке в моей комнате. Короткое бабье лето было на исходе, и я сидел на солнце, прислушиваясь, как ветер залетает в дом.