Выбрать главу

Фиалки, например, моих рук не выдерживают. Их бархатные листья превращаются в кашицу, а нежные соцветия – в дурно пахнущий шелк. На мне лежит фиалковое проклятье, и мне, похоже, от него никогда не избавиться, как и фиалкам от их участи. Хотя иногда тетя успевает их куда-то спрятать перед моим приездом.

Только слоновье дерево стойко переносит мои прикосновения. Ну и собака.

Теперь оно даже как-то поощряет их. Видимо, что-то чувствует. Видимо, беспокоится, буду ли я так же тосковать по нему. Хотя скорее это оно будет по мне, оно из той самой породы вечных деревьев, не помню, как они называются. Честно говоря, меня удивляет такой эгоизм, сейчас же моя очередь для тоски.

Ночами напролет я лежу в кровати с открытыми глазами, ловлю переплеты его ветвей в убегающих за угол световых следах редких машин и слушаю лай далеких собак, среди которых нет той, которая мне нужна. Ночами напролет я лежу в кровати с открытыми глазами, исследуя пустоту внутри, пытаясь найти в ней хоть что-нибудь. Наверное, все же стоить пойти к нему. Прижаться щекой, послушать гудение корабельных снастей, доносящееся из глубины его оплывшего организма, погладить кривую ветку – третью слева. Но самое большое несчастье сейчас – это прикоснуться босыми ногами к холодному полу. Полосатые туфли, как обычно, остались под столом на веранде. Только мои ноги, питающие пристрастие к теплу по ночам, останавливают меня на пути к дереву. Они разжигают во мне ненависть к его шуршащей, манящей, летящей сущности. Ну и в целом, я сомневаюсь, что оно поможет. Ночью не помогает ничего, кроме сна. Но он все время где-то задерживается.

Вчера утром, когда я уже пила на веранде чай с грушевым вареньем, освобождаясь под столом от полосатого плена, считая погибших за ночь мотыльков и складывая их в пустое пространство внутри, дерево ни с того ни с сего уставилось на меня в упор. Не подмигивая, не гримасничая, не выказывая признаков дружелюбного отношения, оно вперило в меня тысячеглазый взгляд глубочайших глубин и заставило застыть с серебряной ложкой во рту. Мне это не очень понравилось.

“Так, так”, – лихорадочно жонглировала я первым и последним пришедшим в голову словом, – “так, так”. Встала, села, встала, зачем-то схватила банку с вареньем и, вспомнив свою детскую прыткость, перелетела через забор. Кусок юбки повис напоминанием о былых играх в казаков-разбойников на краю нашей и вражеской территорий.

К счастью, в первый раз за это странное лето я встала раньше всех жителей побережья, и чужие владения оказались вне зоны надлежащего контроля. Поверив наконец в такое необычайное везение, я вынула ложку изо рта и осторожно поглядела в заборную щель на дерево, в упор поглядевшее на меня в ответ. “Ну ладно”, – подумала я, прихватила с соседского крыльца смычок их нудного сыночка, обеспечив тем самым своим домашним хотя бы один день тишины, и вышла к морю через их черный ход. Наш преграждало дерево, вытягивавшееся теперь изо всех своих столетних сил в рост и пытающееся поверх забора проследить мой маршрут.

День на море прошел вполне удачно. Я подремала, укрывшись от ветра за валуном, и во второй раз за утро проснулась от прикосновения влажного носа к голой пятке. Но это была не она. Это была какая-то чужая хромая собачка. Ее хозяйка строила вдалеке песочную крепость. Потом они обе ушли.

Свою собаку я тоже видела. Она бежала по пляжу, оглядываясь, проверяя, иду ли я следом. Я шла, я даже бежала, но не могла ее догнать. Я даже не успела прикоснуться к ее седому уху. Хотя бы кончиками пальцев. Потом снова открыла глаза.

Я доела варенье, закопала смычок в песок, набила банку полосатыми камнями. Походила по белой пене мятущегося моря, прилипающего мокрой юбкой к ногам. Три раза закинула в него ложку – так далеко, как только могла, и три раза оно принесло ее обратно. “Этому, в принципе, можно придать какое-то значение”, – подумала я и медленно пошла домой.

На веранде тетя, готовя вечерний чай, уже зажгла лампу, завлекающую мотыльков обжигающей кончиной и моим утренним ее оплакиванием. Дядя бродил по дому с веревкой в руках и искал стремянку. Дерево в темноте скрипело простуженным басом, вздыхало и звало меня. Наверное, хотело извиниться за свой топорный эгоизм.