— …и никаких признаков опухоли мы тоже не обнаружили. Так что нам до сих пор неизвестно, чем вызван ваш паралич. Но ведь он понемножку проходит? Вам сегодня уже получше? А правая рука так ничего и не чувствует?
Я пытаюсь кивнуть и выдавить из себя «да» и «нет».
— На томограмме не видно никаких признаков повреждения мозга, и это очень хорошо. Осталось получить результаты анализа на токсикологию. Судя по всему, в ваш организм попал какой-то нейротоксин. Возможно, это результат передозировки наркотиков. Рэй, вы принимаете наркотики? Или, может, съели что-нибудь ядовитое? Лесные грибы, например… Вы ели грибы? Или ягоды? Ничего в таком роде?
Я напрягаю память, пытаясь выудить что-нибудь из смутных, зыбких образов, которые теперь ее населяют. Да, я что-то ел, но вроде совсем не грибы. А уж наркотиков точно не принимал. Во всяком случае, сознательно.
— Вряд ли.
То, что у меня получается, звучит, скорее, как «фр… ли».
— А ничего странного вы в то утро не видели? Не припоминаете? Собака так и не вернулась?
Собака?.. Я что, рассказал о ней? Я уверен, что не называл никого собакой.
Имя на беджике, приколотом к нагрудному карману белого халата, начинается как будто бы на «Ц». И говорит она с резким рубленым акцентом — мне почему-то кажется, что он восточноевропейский. Впрочем, она испаряется вместе со своей папкой прежде, чем я успеваю разобрать оставшийся частокол согласных.
Я принимаюсь размышлять о повреждении мозга. Времени на раздумья у меня теперь хоть отбавляй — все равно ничем другим я заниматься не могу. Успевает стемнеть и снова светает. Глаза болят от недосыпа, но стоит закрыть их, как отовсюду, из каждого угла, ко мне начинают подкрадываться эти твари; в общем, я благодарен той неведомой причине, которая не дает мне уснуть. Малейшее напряжение мышц вызывает у меня одышку и лишает сил; правая рука бесчувственным отростком покоится на одеяле.
Из окна я вижу, как солнечный свет золотит листву вишневого дерева, и поэтому делаю вывод, что лежу на первом этаже. Но я не знаю ни в какой больнице нахожусь, ни как давно меня здесь держат. За окном жарко и безветренно, от зноя все вокруг кажется впавшим в спячку. После такого обилия дождей там должны быть настоящие тропики. В палате тоже жарко, так жарко, что нам наконец сподобились отключить отопление.
Настроение у меня не ахти. Я словно вдруг в одночасье превратился в глубокого старика: ем протертую пищу, моют меня посторонние, а когда ко мне обращаются, говорят громко и простыми фразами. Это не так уж весело. С другой стороны, и отвечать ни за что не надо.
И снова надо мной склоняется чье-то лицо, на этот раз мужское. Вот оно мне точно знакомо. Пушистые светлые волосы, спадающие на лоб. Очки в металлической оправе.
— Рэй… Рэй… Рэй?
Выговор выдает престижное образование. Мой партнер по бизнесу. Я не знаю, каким образом я оказался в этой палате, но знаю Хена: он чувствует себя виноватым. Равно как знаю и то, что никакой его вины в случившемся нет.
Я пытаюсь заставить свои губы произнести «привет».
— Ну как дела? — спрашивает он. — Сегодня ты выглядишь гораздо лучше. Я приходил вчера, помнишь? Все нормально, можешь не отвечать. Просто знай, что мы с тобой. Все передают тебе добрые пожелания. Чарли сделал для тебя открытку, вот, посмотри…
Он протягивает сложенный листок желтой бумаги с детскими каракулями. Я затрудняюсь определить, что именно там изображено.
— Это ты в постели, — поясняет Хен, — а это, думаю, термометр. Глянь-ка, у тебя на голове корона…
Я решаю поверить ему на слово. Он ласково улыбается и пытается примостить открытку на прикроватной тумбочке — между пластиковым стаканчиком с водой и салфетками, которыми мне утирали слюну, — но бумага слишком тонкая и никак не желает стоять.
Постепенно я обнаруживаю, что снова могу говорить — поначалу неразборчиво и бессвязно. Язык у меня деревянный. В этом я вижу сходство с Майком, добродушным бездомным пьяницей, который, по его словам, когда-то служил во французском Иностранном легионе. Мы с ним два сапога пара: оба частично парализованы, оба кричим по ночам.
Он рассказывает мне, как несколько месяцев назад его по пьяной лавочке разбил инсульт. Но в больнице он оказался не поэтому. После инсульта его ступни потеряли чувствительность, и он, сам того не подозревая, сильно обгорел на солнце, но сообразил, что дело дрянь, лишь когда ожог перешел в гангрену и начал смердеть. Теперь речь идет о том, чтобы укоротить Майка на несколько сантиметров. Он относится к этой перспективе с поразительным легкомыслием. Мы с ним неплохо ладим, но ладили бы еще лучше, если бы он не имел склонности разражаться среди ночи потоками французской брани. Как, например, вчера, когда меня сначала вырвал из бессонного забытья его пронзительный возглас, а потом крик: «Tirez!» Затем Майк испустил еще один вопль вроде тех, какие издают в фильмах о войне, когда вздымают на штыки соломенные чучела в форме. Я даже начал подумывать, не пора ли мне потихоньку спасаться бегством: в моем теперешнем состоянии у меня минут пять ушло бы только на то, чтобы добраться до двери, если он вдруг решит воплотить свой ночной кошмар в жизнь.