Мое бездействие было самым постыдным поступком в моей жизни, самым глубоким падением моей человеческой натуры. Я не только позволил убийце скрыться, но также, оказавшись лицом к лицу со слабостью моих принципов, я осознал, что я никогда не был тем, кем казался самому себе — не так уж хорош, не так уж силен духом, не так храбр, как представлял. Ужасная, неумолимая правда. Моя трусость ослабила меня, да как же и не бояться-то ножа? Борн воткнул его в живот без малейших угрызений совести и сожаленья, и если первый удар можно было бы объяснить само-защитой, то остальные двенадцать ударов в парке — как хладнокровное убийство? После моих мучений, длившихся неделю, я все-таки нашел мужество позвонить моей сестре; и после того, как я вылил все на Гвин за два часа разговора, я понял, что мне не отвертеться. Я должен был сбросить этот груз. Если бы я не позвонил в полицию, я перестал бы уважать себя; и стыд преследовал бы меня до конца жизни.
Я до сих пор считаю, они поверили в мой рассказ. Я дал им записку Борна, хоть и не подписанную, в которой говорилось о ноже; угроза была налицо, и если какие-нибудь сомнения еще могли существовать, то любой эксперт по почерку мог бы легко подтвердить руку Борна. Также было пятно крови на мостовой возле угла Риверсайд Драйв и 112-ой Стрит. Существовал мой телефонный звонок, зарегистрированный медицинской помощью, и в дополнение ко всему я им сказал, что никого не было в момент прибытия помощи. Поначалу они неохотно восприняли факт, что профессор факультета Международных Отношений Колумбийского университета мог совершить подобное ужасное преступление прямо на улице, а теперь запросто гуляет с выбрасывающимся лезвием ножом, но, в конце концов, они уверили меня в своем намерении разобраться до конца. Я покинул полицейский участок совершенно убежденный, что это дело будет разрешено очень скоро. Шел конец мая, так что оставалось две-три недели до окончания семестра; и после моего недельного молчания, я подумал, что Борн мог увериться в моем молчании под угрозой. Но я был неправ, глупо и трагично неправ. Как они и обещали, полицейские решили расспросить Борна, но администратор факультета заявил им о раннем отъезде профессора Борна в Париж. Его мать внезапно скончалась, и теперь оставшиеся часы учебы и экзамены будут преподаваться другим учителем. Другими словами, профессор Борн не сможет вернуться.
Он опасался меня. Несмотря на записку, он решил, что угроза не остановит меня, и я, рано или поздно, пойду в полицию. Да, я пошел — но не так скоро, как я был должен, и поскольку я предоставил ему дополнительное время, он воспользовался случаем и скрылся, уехав из страны и избегнув юрисдикции законов Нью Йорка. Я знал, что история со смертью матери была ложью. Во время первого разговора на вечеринке в апреле он рассказал мне, что его родители уже неживы, и если только его мать внезапно не воскресла после этого, я не знал, как могла она умереть во второй раз. Услышав новости от детективов, позвонивших мне, я окаменел; я был раздавлен и унижен. Борн победил меня. Он показал мне нечто отвратительное внутри меня, и в первый раз в моей жизни я понял, что это такое — ненавидеть кого-то. Я никогда не смогу простить его — и я никогда не смогу простить себя.
II
В далекие времена моей юности Уокер и я были друзьями. Мы поступили в Колумбийский университет вместе в 1965 году, два восемнадцатилетних новичка из Нью Джерси, и в течение четырех лет мы жили в одних обстоятельствах, читали одни книги и желали одного и того же от будущего. Потом мы выпустились, и я потерял с ним связь. В ранние семидесятые я случайно встретился с кем-то, кто рассказал мне, что Адам живет в Лондоне (или в Риме, не совсем уверен), и это был последний раз, когда я слышал его имя. Следующие тридцать с чем-то лет я очень редко вспоминал его, при этом всегда удивляясь его полному исчезновению. Из всей молодой поросли нашей компании в колледже Уокер был как раз тот, чье будущее, как мне казалось, было самым многообещающим; я был уверен, что, рано или поздно, я услышу о книгах, написанных им, или о его публикациях в журналах — поэмы или романы, рассказы или рецензии, возможно, переводы его любимых французских поэтов — но ничего этого не произошло; оставалось сделать только один вывод, что молодой человек с судьбой, предназначенной литературе, слишком был занят самим собой.