***
Проповедует баловень власти,
грустно усом седым шевеля,
что рождается смертный для счастья,
будто птица — парения для.
Беломорский вития, о чем ты
беспокоишься, плачешь о ком,
в длани старческой, словно почетный
знак, сжимая стакан с мышьяком?
И пока прокаженный в пустыне
приближаться к себе не велит,
и твердит свои речи простые,
и далекого Бога хулит, —
знаем мы — зря бунтующий житель
так ярится на участь свою.
Отчитает его Вседержитель,
и здоровье вернет, и семью.
Все пройдет, все пойдет, как по нотам,
будет сентиментален конец,
прослезится Всесильный, вернет он
и верблюдов ему, и овец.
Что ж печальны Адамовы внуки?
Или мало им дома тоски,
где бросается горлица в руки,
и сухие стропила крепки?
Или мало дневного улова
и невольных вечерних забот?
Но листающий книгу Иова
словно жидкое олово пьет.
***
Ах жизнь — бессонница, непарный шелкопряд…
о чем, товарищ мой, цыгане говорят?
И даром, что костер — а ночь все холодней,
коней ворованных, стреноженных коней
родное ржание, гитары хриплый ток,
да искры рвутся вверх… Закутано в платок,
дитя глядит в огонь, не зная, отчего
во мгле древесное бушует вещество
и молчаливые пылают мотыльки —
и мы неграмотны, и мы недалеки…
***
В ожидании весны старожилу суждены
сны о конопляных рощах, о полях, где зреет мак,
о мерцании в умах, и о том, что время проще,
чем считается — оно не чугун, а полотно,
проминается, и длится, и сияет, все простив,
будто рыжий негатив на туринской плащанице.
Пустотелая игла, словно зимний куст, гола,
Каркая под половицей черной лапой шевелит,
Или сердце не болит? или прошлого боится?
Светит месяц над рекой. Пощади и успокой.
То найдет коса на камень, то заглянешь в сон — а там
Волк облезлый по пятам рвется темными прыжками.
***
Я запамятовал свою роль, а была она
так ясна и затвержена, так
благолепна. Дымок от ладана,
в кошельке пятерка, в руке пятак —
только света хриплого или алого
я не видел, орехов не грыз сырых,
ибо детских жалоб моих достало бы
на двоих, а то и на четверых.
Звякнул день о донышко вдовьей лептою.
Отмотав свой срок, зеленым вином
опоен, в полудреме черствеющий хлеб пою,
метеор, ковыль на ветру дрянном.
Славно тени бродят при свете месяца.
Что-то щедрое Сущий мне говорит.
И в раскрытом небе неслышно светятся
золотые яблоки Гесперид.
***
…там листопад шумит, а облако молчит,
там яблоня растет, меняя цвет и облик,
и ближе к осени, когда топор стучит,
не лицедействуя, плодит себе подобных —
вот здесь и оборвать, апостолу Петру
вернуть ключи, вскочить, сойти с трамвая,
застыть юродивым на голубом ветру,
в карманном зеркальце себя не узнавая —
а можно и начать — снег первый, словно гжель,
летит, забывший собственное имя,
витийствует метель, и срубленная ель
украшена плодами восковыми…
Под утро, когда пешехода влечет
к обиде и смертной тоске,
явился и мне карамазовский черт
с бутылкою спирта в руке.
Пускай я не против амуровых стрел,
но этого гнал бы врага,
когда бы так жалко дурак не смотрел,
под шляпою пряча рога.
К тому же и выпивка… Черт, говорю,
с тобой, омерзительный дух.
Мы примем стаканчик, и встретим зарю,
а там и рассветный петух
зальется победною трелью — и ты,
монахам внушающий страх,
как крыса позорная, юркнешь в кусты,
исчезнешь в межзвездных полях.