***
…погоди. Зачем ты себя калечишь,
не к иллюминатору самолета
прижимаясь, а к воздуху, бисер мечешь
перед черт-те кем. Если в жизни что-то
и существенно, то совсем не то, что
от рожденья выдано, а иное,
плач ночной, сигнал электронной почты,
безотчетный, слабый, как все земное.
Где-то волк завыл, где-то лев прославил
дольний мир, захлебнувшийся в аквавите,
где-то рыжий лодочник цепь ослабил,
отвязал, шестом оттолкнулся, вытер
лоб платком. И веслом ударяя грубым
воду мертвую — ту, что не стоит трогать —
ускользает вдаль, и идет на убыль,
нелюбимый раб, — за вином, должно быть —
ни беды не зная, ни приговора.
Легкий прах сливается с тяжким взмахом,
и в котел притихшая Терпсихора
добавляет перец, корицу, сахар.
Исчезает лодка за поворотом.
Зелье пробует муза, вдыхая жирный
дым костра, не зная еще, чего там
не хватает — ладана или смирны.
***
На том конце земли, где снятся сны
стеклянные, сереют валуны
и можжевельник в изморози синей —
кто надвигается, кто медлит вдалеке?
Неужто осень? На ее платке
алеет роза и сверкает иней.
Жизнь хороша, особенно к концу,
писал старик, и по его лицу
бежали слезы, смешанные с потом.
Он вытер их. Младенец за стеной
заснул, затих. Чай в кружке расписной
давно остыл. И снова шорох — кто там
расправил суматошные крыла?
А мышь летучая. Такие, брат, дела.
Спит ночь-прядильщица, спит музыка-ткачиха,
мне моря хочется, а суждена — река,
течет себе, тепла, неглубока,
и мы с тобой, возлюбленная, тихо
плывем во времени, и что нам князь Гвидон,
который выбил дно и вышел вон
на трезвый брег из бочки винной…
Как мне увериться, что жизнь — не сон, не стон,
но вещь протяжная, как колокольный звон
над среднерусскою равниной?
***
Повадки облака темны.
Плывет без веры и вины,
бесславно и беспрекословно,
подобно ждущему внизу,
в пар превратившему слезу
и в два созвучья — жар любовный.
Но очи туч — еще темней,
как Тютчев пел на склоне дней,
оглохших демонов сзывая,
огнем измученный одним,
когда тревожилась над ним
сумятица предгрозовая.
И те же молнии слепят
меня, и сердце невпопад
колотится (я жив, не думай)
и замирает под ребром,
господний оклик, дальний гром
мешая с музыкой угрюмой…
***
Снящаяся под утро склоняется из окна
над пустым Садовым кольцом. Это все. Спасенья
нет и не надо. Коронованный странник видит: она
словно воздух осени, словно свет воскресенья,
но какого? Попробуем так: листва
начинает желтеть. Палашевский рынок
как в немом кино. Деловитая татарва
покупает конину, беззвучно торгуясь. Приблудный инок
под усмешки мальчишек плетется по
Вспольному. Вот и чугунный забор. Воскресни —
электричка, пропахшая потом, стоит в депо,
готовая затянуть керосиновую, мыльную песню,
чтобы так: недотрога, ромашка, настурция, львиный зев
по дороге к кладбищу. Земляника, да и малина, впрочем,
безнадежно сошла. Пахнет опятами. Плюшевый лев
на плече у Ксении. Слушай, зачем мы точим
этот нож? Чтобы стал острее. А ножницы? Чтобы стричь
воду черную в пороховом ручье, чтобы филин
вещий, словно кукушка, темнолетящий сыч
благословил нас, бедных, круглоглаз и бессилен.
В коммунальном ночном коридоре дубовый ларь,
где укрыты утка, яйцо, иголка. Земля остыла,
и двумя этажами ниже молчит Агарь,
осторожно гладя плечо задремавшего Исмаила.
***
Как долог дождь, как свет в окошках желт.
Тень сгорбилась за влажною портьерой —
как бережно убогий стережет
свой нищий мир, с надеждою и верой
тщась свыкнуться, чтобы себя с собой
во тьме свести, босую правду с кривдой
в сафьяновых сапожках, смерть — с судьбой,
уклончивой, и все же непрерывной!