Выбрать главу

— Был бы я лесником, — говорил он, — жили бы мы с вами в лесу… — Дмитрий Михайлович грустно улыбался, он не знал вокруг себя примера, чтобы можно было развалить и заново устроить накрепко сколоченный быт. Девочка тоже понимала: им не увезти в лес с собой свою красивую и слабую мать. И жизнь продолжалась — прежняя, навсегда установленная.

С годами стираются впечатления, но отдельные картины и события сохранились, часто именно те, что, казалось, меньше всего близки пониманию ребенка. Отчего так? Много может быть ответов, и один из них — что неопытная душа ребенка ближе к той общей «утробной» жизни Природы, где все мы друг от друга еще неотделимы. Вероятно, величайшее дело жизни состоит в том, чтобы выйти из-под бесчисленных внушений и взглянуть на мир и на себя свободными глазами. Возможно ли это? Где границы этой последней свободы и достоверности? Эти вопросы не возникали, конечно, в сознании ребенка. Он, как и все, обречен был впитывать внушения быта, среды, окружающих. Внушения шли от родителей, от няньки, от подруг, от книг, от случайно подслушанных слов взрослых. Слова эти, так или иначе, воспринимались девочкой и начинали жить в ней своею собственной жизнью. И вот сейчас, обернувшись назад, мы пытаемся заглянуть в тот котел, где кипело и варилось будущее начинавшего жить нового человека.

Первые прикосновения современности девочка почувствовала в свои четыре года: она сидит на ковре у ног взрослых и рассматривает картинки Японской войны в иллюстрированном журнале «Нива»{13}. Где-то высоко над нею у лампы взрослые читают газеты и перебрасываются тревожными фразами о войне. На картинках — проволочные заграждения, и на них маленькие раскосые японцы с тонкими ножками, как жуки на булавках, и русской девочке их жаль, и непонятно ей, зачем людей нужно насаживать на колючки.

Дальше выплывает из памяти, как они с матерью возвращаются по темным и необычно пустынным улицам. Мать торопится, тянет ее за руку, вот они уже бегут. Слышится стрельба. Хлынула откуда-то беспорядочная толпа. Мать бросается под арку ворот. Свистят пули. Проносятся на лошадях военные люди. Улица мгновенно становится пустой, словно ее промела невидимая гигантская метла. Вечером в комнатах не зажигают огня. Что-то страшное совершается за пределами дома.

Детские стихи В. Д. Пришвиной.

Новой радостью и новым волнением была проснувшаяся в ее душе музыка после того, как она узнала о существовании стихов. Теперь почти всегда внутри что-то пело, ритмически раскачивалось, пыталось сказаться словом. Стихи — это был Океан, незримый, плескавшийся мерно рядом с ее душой, которому отныне ее душа принадлежала.

В восемь лет ей подарили том Лермонтова, и это определило всю ее жизнь с детства до старости: «Есть речи — значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно…»{14} Лермонтов в полном смысле этого слова поглотил ее жизнь. Вероятно, он первый открыл ей то зрение в глубину, где живет у каждого одинокая душа, страстно жаждущая своего выражения, своего выхода, как цыпленок из яйца, как бабочка из куколки, как семя, когда оно созрело и только ждет движенья ветра. Она разыгрывала «Демона» и «Хаджи-абрека»{15} со своей куклой, артистов было двое, зрителей не было ни одного: артисты играли в пустом зале.

До гимназии у девочки не было подруг, она жила в обществе взрослых. От первых гимназических лет в ее памяти сохранились тоже только отдельные картины.

В гимназии, куда девочка поступила в 1909 году, гимназистки носят тайно под передниками красные банты: это запретное наслаждение риска, смысл его до первоклассниц не доходит, но они мужественно подражают старшим классам и рискуют отметкой за поведение. У тех же первоклассниц есть еще одно смущающее Лялю тайное наслаждение: в этом маленьком полуеврейском городке русские девочки, возвращаясь домой после уроков, любят столкнуть иногда с тротуара маленького еврея, если он окажется слабым и проявит признаки страха. Те же русские девочки только что сидели за одной партой с еврейками, они с возмущением вступились бы за своих подруг при малейшей попытке их обидеть. Дети никогда не говорили между собой об этих поступках, вероятно потому, что в глубине души стыдились их.

В это же время, верным слухом улавливая тон своего времени и отзываясь на него, Ляля переживает настоящее вдохновение: голова горит, сердце часто бьется, дыханье захватывает, и из этого выходят детские, подражательные, очень плохие стихи, которые записываются с таким же дрожаньем губ и рук, с горящими щеками, как это, вероятно, бывает у настоящих поэтов. Скорее не стихи, а рифмованные лозунги… в те годы слово это не было в употреблении. Но для автора и для ее десятилетних подруг они звучат высокой гражданской поэзией: