Выбрать главу
Будем, братья, смело правду воспевать. Будем злых и гордых правде научать. Будем труд священный свято почитать, Свет науки будем мыв толпу бросать. Будем друг за друга все горой стоять И, вперед стремяся, тихо угасать. Пусть священный светоч маяком горит И пускай да вечно он во тьме светит.

События цеплялись за события, они были разные, но чувствовалось, что все ведут к одному. По утрам взрослые ждут напряженно свежих газет, где пишут о каком-то «уходе» Толстого. Книги Толстого в окружении Ляли читаются плохо, больше вокруг разговоров о модных романах Вербицкой и Арцыбашева{16}. Но судьба Толстого волнует почему-то всех — читавших его и не читавших. Все, не сговариваясь, знают, что Толстой — это общая совесть своих современников.

— Умер! — говорит однажды отец упавшим голосом, разворачивая утреннюю газету…

Ребенок, конечно, не улавливает смысла событий, но слышит их тон и этим близок к художнику, который тоже оглушен шумом приближающегося будущего, в то время когда обыватель еще безмятежно наслаждается тишиной.

В эти годы девочкой овладевает страх расставанья с родителями — ведь умер же «бессмертный» Толстой! И если приходит этот страх, надо совершить решительный шаг, и все будет спасено: где бы ни застала ее мысль о страшном неминучем, у доски ли во время урока, на улице ли, в гостях — она должна упасть на колени и мысленно произнести заклинание против судьбы: «за папу, за маму, за Лялю». Все думают, что она поднимает оброненный мелок или споткнулась о край ковра в гостиной или о камень на мостовой. Никто не догадывается о ее секрете, а она терпеливо сносит подшучивания и выговоры.

Однако скоро она сама отказывается от позорно-слепой борьбы с роком: у нее рождается потребность найти смысл в стихийном переполняющем ее чувстве. Что в жизни все слепо, случайно и бездушно, что не от кого ждать помощи, ей и на ум не приходит, настолько исполненным смысла и живой силы кажется ей мироздание. Что ощущает она: глубину всей жизни или глубину своей собственной души? Кто был прав в детстве в опыте с подглядыванием в щелку за ускользающим миром: она… или Лев Толстой? существует ли вне меня объективный мир, или он лишь «мое представление»? И если принять первое «наивное» детское видение, то каков этот неведомый мир: бездушная машина или одушевленная Тайна? Как дикарь — дитя человеческого рода одушевляет все явления природы, так и ребенок каждого нового поколения одухотворяет все явления жизни тем смыслом, той тайной связью, которая содержится как созидательная сила в глубине его собственного существа. Девочка ищет этот связующий смысл в океане видимой бессмыслицы, в океане разрозненных явлений жизни. Где найти опору сознанию? И она хватается за спасительный канат, брошенный ей окружающей средой. Нет, это был уже не канат, а лишь его обрывки, распадающиеся на глазах нашего поколения: это было воспитанное в народе за целое тысячелетие российское православие.

Будучи системой мировоззрения, пронизывающей всю жизнь, оно не только создавало высокое искусство, но проникало во все слои русского общества, связывало их в единый организм, называемый православной Россией, и создавало своеобразный быт, не похожий на быт ни одного народа в мире. Говорят презрительно: «быт», а между тем — это плоть жизни, без которой сама жизнь превращается в отвлеченную схему или небытие. Конечно, тот же быт может стать мертвым памятником существования, длящегося по инерции и мнящего себя жизнью, но в начале века в нашей жизни мы еще ощущали дыханье православия — как в этой простой записи из дневника Михаила Пришвина: «Мне помнится теперь то забываемое царское время, когда многие жили с открытыми сердцами, и в Светлое Христово Воскресение, бывало, в Москве, если хорошо поглядеть на незнакомого человека, да еще если он немного выпивши, то он возьмет, обнимет тебя и похристосуется. А то раз, помню, в марте в Москве на какой-то улице увидал свежие зеленые огурцы и начал их торговать. „А сколько, — спрашивает, — вам надо?“ — „Мне, — говорю, — много надо, десяточка два“. — „Нечего делать“, — говорит, и завертывает два десятка, и денег не берет, потому что, оказывается, я первый покупатель и для почину продать надо бесплатно. А то, помню, на Тверской вот дует кто-то меня в спину кулаком, оглядываюсь, незнакомая старуха ругается: „Ай ты глухой, кричу, и не слышит, скажи, родной…“… Так жили мы тогда с открытыми сердцами, и что из этого вышло?»{17}